Страница 62 из 65
Сталин стал обдумывать, как полнее использовать художественную мысль, направить ее на подъем народа, масс, на решение тех бесчисленных проблем, которые стояли перед страной. Но формы воздействия на творческих людей, в понимании Сталина, были в основном административные: постановления, высылка неугодных, введение цензуры. Кстати, в этом он согласен с Троцким, хотя обнародовать это единодушие не собирается. Троцкий в своей работе (о чем только этот плодовитый беллетрист не писал!) «Литература и революция» безапелляционно утверждал, что в стране победившего пролетариата должна быть «жесткая цензура». Этот совет Сталин учтет. Он поможет художникам сделать правильный выбор! Как? Он подумает. Но политическая цензура в этом деле займет не последнее место. Ему было трудно понять, что и здесь особую роль в выборе должна сыграть интеллектуальная совесть, непременный атрибут подлинной демократии. Но, увы, соображения этого порядка тогда не учитывались.
С согласия Ленина и по инициативе ГПУ, при поддержке Сталина была предпринята необычная акция: 160 человек, представлявших ядро, цвет русской культуры (писатели, профессура, философы, поэты, историки), были высланы за границу. Среди них были Н.А. Бердяев, Н.О. Лосский, Ф.А. Степун, Л.П. Карсавин, Ю.И. Айхенвальд, М.А. Осоргин и другие. «Правда» 31 августа 1922 года опубликовала статью под многозначительным заголовком «Первое предостережение», в которой обосновывалась необходимость более решительной борьбы с контрреволюционными элементами в области культуры. Рождение и утверждение принципа социалистического реализма сопровождалось борьбой, непониманием, духовным смятением многих творческих работников. Делая акцент на прагматических гранях этого принципа, работники «идеологического фронта» превращали его в директиву, вместо того чтобы помочь осознать сердцем и умом каждому художнику его место в революционной перестройке Отечества.
Безусловно, высылка была сигналом. Вместо широкого демократического вовлечения деятелей науки, литературы и искусства в процесс социалистического строительства, терпеливой работы с ними, Сталин дал понять, что намеревается применить диктаторские методы и в области культуры. Недостатка решимости использовать власть, силу у Сталина никогда не было. Пожалуй, только с М. Горьким он не мог себе позволить снисходительного, порой грубого тона, каким он говорил нередко с другими писателями. Почти в то же время, когда он разносил Д. Бедного за критику-«клевету», генсек совсем по-иному писал Горькому. Тот в письме Сталину из-за рубежа выражал сомнение в целесообразности излишней критики и самокритики наших недостатков. Сталин отвечал писателю убежденно:
– Мы не можем без самокритики. Никак не можем, Алексей Максимович. Без нее неминуемы застой, загнивание аппарата, рост бюрократизма…
И продолжает:
– Конечно, самокритика дает материал врагам. В этом Вы совершенно правы. Но она же дает материал (и толчок) для нашего продвижения вперед…
На словах Сталин был способен выражать достаточно зрелые суждения по вопросам демократизации общественной жизни, в том числе и в области литературы. Но все дело в том, что постепенно правильные выводы и оценки все больше расходились с социальной и литературной практикой.
Помощники иногда докладывали «вождю» о литературе русских эмигрантов. Когда ему показали многотомный роман белогвардейского генерала П. Краснова «От двуглавого орла к красному знамени», вышедший в Берлине в 1922 году, Сталин не стал даже брать его в руки, заметив:
– И когда успел, сволочь?
Не без его участия было разрешено возвратиться в СССР в разное время А. Куприну, А. Толстому, некоторым другим, менее известным поэтам и писателям. Когда Сталину сказали в 1933 году, что И. Бунин стал первым русским, который удостоен Нобелевской премии, генсек заметил:
– Ну, теперь он и вовсе не захочет вернуться… О чем же он сказал там, в своей речи?
Прочитав коротенькое сообщение – «выжимку» из традиционной речи нобелевского лауреата на банкете после церемонии награждения в Стокгольме, где великий русский писатель сказал, что «для художника главное – свобода мысли и совести», Сталин промолчал, задумался. Для него это было непонятно: разве Бунину здесь не дали бы возможности думать, мыслить сообразно его интеллектуальной совести? Разве он, Сталин, против свободы мысли, если она служит диктатуре пролетариата? Сталин, правда, не мог вспомнить, что принадлежит перу Бунина, но смутно и, пожалуй, не очень ошибаясь подумал: «Что-то о тайне смерти и божьем мире вещал этот дворянский писатель». Больше Бунин его не занимал. Правда, помощники однажды положили ему стопку зарубежных журналов, в одном из которых – «Современные записки» – был опубликован рассказ Бунина «Красный генерал», посвященный русской революции. Но Сталину было некогда…
Поэзией он вообще мало интересовался. Хотя в юношестве, как я уже упоминал, написал десятка три наивных стихотворений. Революционная борьба не дала времени постичь ему музыку и философию стихотворного ритма. Стихи читать ему почти не приходилось. Правда, однажды, еще в Царицыне, в качестве основы для шифра взяли какое-то пушкинское стихотворение. С его помощью сообщали в Москву количество отправленных эшелонов с хлебом, их литеры и т. д.
Пожалуй, еще об одном эмигранте-поэте ему докладывали. О В. Ходасевиче. Что очень талантлив, «может быть даже более, чем Д. Бедный…». Прочли даже какие-то строки об «усыхании творческого источника на чужбине». Но этот безысходный тупик В. Ходасевича, Вяч. Иванова, И. Шмелева, А. Ремизова, М. Осоргина, П. Муратова и других беглецов был ему неинтересен. Он и своих поэтов знал плохо. Было не до этого. Слышал, что «кулацкие поэты» Н. Клюев, С. Клычков, П. Васильев скатились на путь хулиганства и контрреволюции. Но то ли Авербах, то ли кто-то из агитпропа ЦК их здорово осадил.
Вспомнил как-то, что в «Правде» за 30 декабря 1925 года был опубликован некролог по поводу смерти С. Есенина, этого «народника революции». Вот эта газета:
«Вряд ли кого-нибудь из поэтов наших дней так читали и любили, как Есенина».
«В лице Есенина русская литература потеряла, быть может, своего единственного подлинного лирика».
«Города не мог Есенин принять и понять до конца… Он остался романтиком соломенной России. И есть что-то символическое в его гибели: Лель, повесившийся на трубе от центрального отопления. И оно ведь – достижение культуры». Самоубийцы были ему непонятны. Это что-то вроде добровольной сдачи в плен… Да и вообще, он где-то читал, что «Пегас должен быть в узде».
Его больше интересовало отношение писателей, поэтов, драматургов, режиссеров, находившихся здесь, в Москве, Ленинграде, других городах, к тому, что происходит в стране. Неприязненные чувства он испытал от «Голого года» Б. Пильняка, «Конармии» И. Бабеля, сочинений А. Платонова, В. Кина, А. Веселого, Ю. Тынянова, В. Хлебникова… Ему были сразу по душе ясные работы Д. Фурманова, К. Федина, А. Толстого, Л. Леонова… Сталин все же оценил ряд фильмов Д. Вертова, Л. Кулешова, С. Эйзенштейна, Вс. Пудовкина, Ф. Эрмлера. Говорят, хорошо идут пьесы А. Луначарского «Оливер Кромвель», К. Тренева «Любовь Яровая», Вс. Иванова «Бронепоезд 14–69», Л. Сейфуллиной «Виринея». Его жена Н. Аллилуева смотрела эти спектакли вместе с сотрудниками Наркомнаца. Хорошо, что такие большие режиссеры, как Вл. Немирович-Данченко и К. Станиславский, обратились к советским пьесам. Революция на сцене укрепляет революцию в жизни. Хотя и в ней мы все играем те роли, которые нам уготовила судьба.
Что происходило в живописи, музыке, Сталин знал хуже. С пренебрежением смотрел на все изыски «индустриальной живописи», авангардистов, конструктивистов, футуристов, кубистов. Люди, стоявшие за этими, малопонятными для него (а он был уверен, что и для других) «вывертами», не были, по его мнению, «приставлены» к настоящему делу.
Среди художников, мастеров кисти и резца, поэтов и писателей не прекращались жаркие споры. Спорили часто не о том, поддерживать или не поддерживать революцию. Дискуссии шли о формах искусства, свободе выражения, «точках отсчета» нового творчества и т. д. Как пестрая мозаика, мелькали с газетных страниц названия все новых и новых творческих союзов и объединений. Сталин считал, что в этом калейдоскопе нужно навести порядок. Правда, руки до этого у него не доходили; шла борьба то с одной, то с другой оппозицией. Луначарский, по его мнению, допускал слишком много «вольностей».