Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 77

Южная Германия в те годы процветала. Трагической Тридцатилетней войне, разрушившей деревни и города, и бедствиям нашего времени, погубившим все, что сохранилось от той поры, еще предстояло произойти. По дорогам, изрезанным колеями, проезжали рыцари, экипажи с вельможами, дворянами и другими знатными особами. Равенсбург, располагавшийся рядом с Констанцем, торговал тканями и начал производить бумагу. Динамично развивались мануфактуры и коммерция в Ульме на левом берегу Дуная, в Хайденхайме, Алене, прекрасном Ротенбург-об-дер-Таубере и еще более прекрасном Вюрцбурге. Здесь можно было увидеть людей самых разных занятий: маклеров и торговцев шерстью, кожами и одеждой, виноделов и пивоваров, ремесленников с подмастерьями, банкиров, мытарей и даже дипломатов. Но Поджо не был ни тем, ни другим, ни третьим.

На дорогах попадались и менее состоятельные представители рода человеческого – обыкновенные путники, лудильщики, точильщики ножей, которых заставляла передвигаться нужда, пилигримы, желавшие помолиться у святых мощей или капли крови, фокусники, гадальщики, прорицатели, коробейники, акробаты и мимы, беженцы, бродяги и мелкие воришки. Там были и евреи в конических шляпах и с желтыми отличительными знаками, указывавшими на то, что их следует ненавидеть и презирать. Поджо не принадлежал и к этой категории людей.

Для всех, кто встречал его на своем пути, он, безусловно, казался загадочной личностью. В те времена о социальном положении человека свидетельствовали многие признаки, в том числе и такие, как несмываемые пятна на руках красильщика. Распознать Поджо было невозможно. Отдельный индивид, без семьи и конкретной профессии, был безликим. Его идентификация определялась принадлежностью к какому-то роду занятий или, лучшего всего, к какому-то хозяину. Двустишие, написанное Александром Поупом в XVIII веке для одного из королевских мопсов, характеризует и человеческие отношения, в которых жил Поджо:

I am his Highness’ dog at Kew;

Pray tell me, sir, whose dog are you?

(В Кью я пес его высочества.

Скажите, сэр, а чей пес вы?) [3]

Семейный очаг, родственные связи, гильдия, корпорация – эти факторы создавали ту или иную персональную идентичность человека. Независимость, самостоятельность не играли никакой роли. Их было трудно и осознать и проявить. Самоидентификация рождалась только точным и ясным пониманием своего места в иерархии отношений господства и послушания.

Любые попытки вырваться из цепей этой иерархии были бы расценены как признаки безумия. Любой дерзкий поступок – отказ поклониться или преклониться или обнажить голову перед соответствующим господином – мог обернуться разбитым в кровь носом или свернутой шеей. И вообще, какой в этом был бы смысл? В любом случае у человека не имелось никаких разумных альтернатив, по крайней мере тех, которые были бы обозначены церковью, двором или городскими владыками. Оставался единственно возможный вариант поведения – смиренно согласиться с идентификацией, предопределенной судьбой: пахарь должен пахать, ткач – ткать, монах – молиться. Естественно, в каждом из занятий можно было проявить больше или меньше усердия, и в обществе, в котором довелось жить Поджо, хорошее знание своего дела не только приветствовалось, но и поощрялось. Однако немыслимо было бы ждать похвалы за индивидуальность, разносторонность умений или любознательность. Более того, последнее качество церковь осуждала как моральное согрешение2. За это человеку полагалось вечно мучиться в аду.

Но кто же все-таки был Поджо? Почему он никак не обозначил свою идентификацию? На нем не было никаких знаков отличия, и он не вез тюки с товарами. В нем чувствовалась уверенность в себе, присущая лицам, привыкшим вращаться в высшем обществе, но значительной персоной он не выглядел. Здесь все знали, как должна смотреться важная птица, ибо это было общество вассалов, ливрейных слуг и вооруженных охранников. Пришелец, одетый скромно и просто, явился не один, а со спутником. Когда они располагались переночевать на постоялых дворах, все распоряжения отдавал компаньон, который был, видимо, помощником или слугой, а когда раздавался голос его хозяина, то становилось ясно, что тот почти совсем не знает немецкого языка и предпочитает изъясняться по-итальянски.

Если бы он попытался объяснить причины своего приезда, то это еще больше озадачило бы человека, пожелавшего определить род его занятий. В обществе с минимальным уровнем грамотности интерес к книгам показался бы по меньшей мере странным. А как бы Поджо объяснил особый характер своего библиофильства? Он же интересовался не повседневным чтивом и не служебниками и сборниками гимнов, которые своими изысканными иллюстрациями и великолепными переплетами могли понравиться даже безграмотному человеку. Такие книги, украшенные иногда драгоценностями и позолотой, обычно запирались в специальные ящики или цепями крепились к аналоям, чтобы их не умыкнули вороватые читатели. Однако не эти издания искал Поджо. Ему не нужны были богословские, медицинские и юридические фолианты, особенно ценные для профессиональной элиты. Такие книги обладают значительной притягательной силой даже для тех, кто не умеет читать. Они действуют на человека магически, поскольку имеют дело в основном с малоприятными событиями: судебными тяжбами, болями в животе, обвинениями в колдовстве или ереси. Самый обыкновенный человек согласится с незаурядной ценностью этих книг и поймет интерес к ним. Для Поджо они ценности не представляли.

Чужак ехал в монастырь, но он не был ни священником, ни богословом, ни инквизитором, и ему не нужны были молитвенники. Он искал старые манускрипты, заплесневелые, изъеденные червями и не поддающиеся прочтению даже самым искушенным специалистам. Если листы пергамента еще целы, то они могли иметь определенную ценность, так как их можно было аккуратно почистить ножом, отшлифовать тальком и снова пустить в дело. Однако Поджо не занимался скупкой пергамента, в действительности он ненавидел тех, кто соскабливал древние письмена. Он хотел знать, что написано на листах, даже если почерк неразборчив. Его интересовали главным образом манускрипты, изготовленные четыреста или пятьсот лет назад, в Х веке или даже ранее.

Практически все в Германии, исключая горстку энтузиастов, усмотрели бы в этих настойчивых исканиях нечто сверхъестественное. Еще больше недоумения вызвало бы то, что Поджо почти не проявлял интереса к тому, что было написано авторами четыреста – пятьсот лет назад. Он считал эту эпоху временем суеверия и невежества. Он надеялся найти слова, не имевшие ничего общего с эпохой, в которую они были скопированы. Ему нужны были слова, не зараженные менталитетом смиренного писца, копировавшего их. Поджо надеялся, что добросовестный писец аккуратно копировал более древний текст, ранее переписанный другим писцом, покорная жизнь которого также не оказала негативного влияния на содержание с соответствующими негативными последствиями для собирателя манускриптов. Если повезет, то он получит в руки древнюю копию еще более древней копии оригинальной античной рукописи. При одной мысли об этом сердце искателя манускриптов начинало колотиться от волнения. Он хотел напасть на след, ведущий его в Рим, не в современный мир с коррумпированным папой, интригами, политической нестабильностью и периодическими вспышками бубонной чумы, а в Рим с Форумом, сенатом и кристально чистым латинским языком, обещавшим ему встречи с утерянным прошлым.

Но какое значение все это имело для людей, живших в 1417 году? Суеверный человек, слушавший объяснения Поджо, мог заподозрить проявление особого типа ворожбы, библиомантии (гадании по Библии); более просвещенный индивид диагностировал бы психологическую одержимость книгами – библиоманию; священнослужитель задумался бы над тем, как можно в здравом уме интересоваться тем, что было до пришествия Спасителя, пообещавшего искупление всем язычникам. И возникал еще один закономерный вопрос: кому же служил этот безумец?