Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 53 из 61



Лежал он на надутом резиновом круге, чтобы не было пролежней. До поры до времени не унывал. В архиве Харджиева сохранился листок, записанный детским почерком, — видимо, писала Уна; это шутливые стихи, написанные Малевичем о своих тяжёлых обстоятельствах в конце января 1934 года.

Маем 1934 года датировано шуточное письмо Малевича Клюну. Начинается оно со стихов, подписанных «Айвазовский-Листиков». В них есть такие строчки:

Дальше всё в том же духе: Малевич называет свою предстательную железу «ягодой», которую хирург осенью будет вырезать. «Окажется ли он моим другом, или, может быть, он друг болезни и при помощи его ножа я буду отправлен на синие высоты, чтобы с синих высот небес смотреть на Барвиху», — гадает он. Затем цитирует своего любимого поэта «Сергея Пушкина» (в предыдущих письмах встречался и некий «Алёша Пушкин», оба воображаемые), а Моргунова называет Саврасов Казимир Северинович, намекая на то, что он побочный сын художника Алексея Кондратьевича Саврасова.

В конце письма Малевич приписывает и несколько строк нешуточных — «настало лето и я, как дикий зверь в клетке своей болезни бьюся»; «лето идёт, а меня в этом лете нет». Вместе с тем, оказавшись дома даже на несколько дней, обязательно рисовал, пока были силы. На карандашном автопортрете июня 1934 года надпись: «34 г 8 июня 8 ч утра. Так я выгляжу сейчас Маркс в могиле когда выхожу на улицу дети кричат Карл Маркс».

Летом 1934 года Малевича устроили на лечение в Рентгенологическом и радиологическом институте. Ленинградский союз художников дал 400 рублей. От лечения ждали многого, брали туда не всех, пришлось похлопотать Кристи, который имел там связи.

«Призвали на помощь мне дух Рентгена, — писал оттуда Казимир Григорию Петникову, — и вместо солнца, вместо пляжа каждый день я лежу на особой подставке под дыханием Рентгенова лучей. Весь недуг должен убить его луч, проникая в самую микроклетку, и через две недели я должен встать и бежать здоровым, включиться в остаток лета. Рентгенологический институт стоит в небольшом саду, в котором ещё поёт зяблик… Кроме дышащего на меня духа Рентгена, я тревожу свой собственный дух, чтобы силой его восстановить прежнюю беспредметную душу, так как сейчас давят меня предметные образы разных отвратных картин».

Малевич грезит о лете, о солнце, описывает холмы, шум леса, рвётся быть хоть пастухом, чтобы с коровами греться на солнце, мокнуть в дождь и дышать дыханием трав. В письмах Клюну и Петникову из больницы много желания жить, желания гармонии. Это его последнее лето. А он пропадает и даже писать не может. В голове образы, которые «выводят из живых», — что больные в саду больницы подобны кладбищу, которое навещают близкие из внешнего мира. Наталья приносит ему клубнику с молоком, вареники с вишнями, а он мечтает: «не хватает только терраски, да поля, да лесу, да далей далёких, не хватает ржаных полей, да голубых в них васильков, да полевых дорожек, усеянных ромашкой, солнца вечернего, да пляжа Барвихского, грибков жареных». Не устаёт Казимир и бороться — язвительно пишет об эпигонах-фотореалистах, горит желанием немедленно выздороветь и приступить к работе — в голове полно замыслов, жалко пропавшего года…

Рентген не помог. Воспалились мочевой пузырь, почки. Болит крестец, началась постоянная высокая температура. В июле Суетин пишет Мейерхольду, чтобы тот ходатайствовал об отправке Малевича в Париж — может, там его смогут спасти. В августе Малевич снова в больнице, на сей раз в Мариинской. Самочувствие резко ухудшается, и он падает духом. Наталья написала Клюну отчаянное письмо, тот приехал ненадолго, писал его портрет, много говорили. Встреча, очевидно, приободрила Казимира Севериновича, хотя состояние его было совсем скверное: сильные боли, температура и сознание обречённости. Говорили, когда он мог, об искусстве, о супрематизме; Малевич просил передать Кристи, что лучшее произведение в Третьяковке — это «Чёрный квадрат», и интересовался, висит ли он в раме или без рамы.



Ко всему тому мучения впереди предстояли ещё долгие, это признавал и доктор. В самом деле, Малевич прожил ещё девять месяцев.

К октябрю 1934 года относится запись в дневнике Льва Юдина о том, как он приходил в гости к Малевичу с двухлетним сыном Санькой, будущим учёным-биологом А. Л. Юдиным. Саньке принесли старых игрушек Уны, он возился на полу. На улице, после череды дождливых дней, солнце. У Малевича температура и сильные боли. Разговор шёл о детях, о жене Юдина — учительнице рисования в школе, которая ходит к Казимиру Севериновичу заниматься. Малевич немного «кокетливо» спросил, не наговорил ли он ей лишнего — а то ведь эдак и школу человек может бросить. Тут же добавил, что лучше бы, конечно, художнику работать чертёжником или переписчиком — подальше от живописи, — чтобы рисовать тянуло, чтобы не уставать и не замусоривать живописное чувство. Потом увидел, что напротив красят крышу, ещё мокрую от дождя, — забыл о боли, рассердился, стал ругать управдома. Сетовал на болезнь, что мешает писать, говорил о своих замыслах: хочу, мол, написать «Пионера» — он в раме, лицом обернулся к зрителю, а за ним простор, дали. Ещё хотел написать пустые ножны — без сабель, предмет, который фигура держит. «У нас сегодня как будто праздник», — повторял жене. Саньке подарили фанерного петушка. В трамвае Санька уронил его в оконную щель.

О смерти Малевич с учениками не говорил, «относился спокойно» (по словам Рождественского). «Смотрел на складки одеяла, как свет падал на эти коричневые складки, и говорит: иногда мне кажется, что это огромные песчаные горы, и там идут караваны…»

1 декабря 1934 года умер Киров. Малевич, полушутя, просит Уну как пионерку замолвить за него словечко, чтобы ему заказали памятник Кирову. В это время он уже почти не встаёт, но ещё общается с молодёжью, к нему ходят художники, он обсуждает с ними их работы. Рождественский и Суетин тайком приходят его фотографировать, так, чтобы он не видел. Их таскают по допросам: арестовали Ермолаеву, Стерлигова… Малевичи живут всё это время за счёт пенсии и редких продаж картин; на еду хватает, на мало-мальски приличную одежду — уже нет; у четырнадцатилетней Уны ни одного нарядного платья. В начале 1930-х весь Ленинград, за редким номенклатурным исключением, ходил в ношеном, штопаном и перелицованном.

В январе 1935-го, уже не имея сил писать сам, Казимир Северинович продиктовал жене письмо к Давиду Штеренбергу, прежнему защитнику гинхуковцев, другу Луначарского. Малевич просит отправить его в Париж на лечение. Письмо бодрое, из него явствует, что Казимир о своём диагнозе не знает и только думает, что его неправильно лечат. Что у Малевича рак, жена дописывает постскриптумом от себя. Впрочем, Штеренберг не имел прежнего влияния, да и вряд ли уже помогли бы Казимиру Севериновичу и в Париже.

Пока мог разговаривать, к нему часто приходил дворник Зарипа, и они по часу, по полтора о чём-то толковали. Зарипа был и на похоронах. Малевич вообще охотно заводил разговоры и с людьми не из интеллигенции; не то чтобы специально «беседовал с народом» — просто у него с ними было столько же общего, сколько и с Хармсом, Гершензоном, Матюшиным. Малевич входил и в тот, и в другой круг. Впоследствии такое встречалось часто, в наши дни тем паче не редкость, а тогда ещё было чем-то необычным — слои людей ещё не были так перемешаны.