Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 92



В Стокгольме мы провели один день. По всему городу нас таскал неутомимый штабс-капитан, за свою неудержимую любовь к всевозможным историческим зданиям прозванный капитаном Ратушей. В моих спутниках я еще не разобрался; все были в штатских костюмах, которые сидели на них одинаково плохо, и я не мог отличить солдата от офицера. На время путешествия было забыто чинопочитание, — мне это казалось естественным, я еще не знал, что такое казарма. Так же стремительно, как пейзаж за окном поезда, менялись и люди, с которыми я проводил время. После компании любознательного капитана Ратуши в Осло я попал в компанию удивительно мрачных пьяниц, которые как только зашли в привокзальный буфет, так из него и не выходили целый день. Они пили сосредоточенно, без всякого видимого удовольствия, в полном молчании, прерывавшемся изредка односложными непристойными ругательствами.

Когда на следующее утро я вышел на площадку вагона — часа через три поезд должен был прийти в Берген, — меня охватило странное чувство нереальности. Сквозь темноту и пьяную слякоть Осло, еще стоявшие у меня перед глазами, я увидел высоко, до полнеба, поднимавшуюся снежную гору, два белых, заблудившихся в синеве облачка, зеленую ленту длинного горного озера, тянувшегося вдоль железнодорожного полотна. Тяжелые лапы ледников застыли в мертвой, еще хранившей пятна ночи, снежной воде. В следующее мгновенье, прежде чем я успел опомниться от неожиданности, горький дым ударил мне в лицо, исчезло виденье розововерхой горы и шум поезда превратился в первозданный грохот. Когда мы вылетали из туннеля, я увидел, что гора отступила, озеро сменилось потоком, который, клубясь и бесчинствуя, стремился обогнать поезд, срывался с выступа серой скалы дымным водопадом.

Туннель сменялся туннелем. Сквозь неплотно пригнанные доски высоких заборов, защищавших железную дорогу от снежных заносов, просвечивал розово-голубой воздух Скандинавских гор. Почти до самого Бергена продолжался наш стремительный полет — поминутно мы то врывались в дымный мрак, то выскакивали на свободу, навстречу золотым горам, снегу, зеленой воде. Наконец голые горы покрылись огнями осенних лесов, в глубине, внизу, в узких ущельях, начали просвечивать фиолетовые пятна фиордов. Солнце стало нестерпимо ярким. И вот вдалеке лег сине-лиловый, огромный, дальше горизонта, бесконечный океан.

Еще не смерилось, но на востоке уже начали скопляться твердые облака, когда наш четырнадцатитысячетонный «Юпитер» вышел из Бергена. Мы долго, около часа, плыли широким фиордом вдоль невысоких скал. Понемногу отдалялась извилистая линия прибоя, на черной воде появились стальные отблески, поднялся широкий, упругий ветер. В самом горле фиорда, перед выходом в открытое море, берега снова сблизились — каменистые, плоские, дикие. Началась килевая качка. Когда мы вышли в насупившийся перед штормом океан, уже совсем стемнело, только на западе догорал суровый закат — тяжелый и злой. Все выше и шире становились великолепные океанские волны.

Я спустился в большую, восьмиместную каюту, помещавшуюся на носу парохода. Здесь качка была еще чувствительнее. На соседней с моею койке я увидел Костю Вялова, солдата, с которым мы бродили по Стокгольму. Вокруг него собралось несколько человек. Вялов рассказывал о своем побеге из лагеря в Петрозаводске, где была размещена часть пленных солдат Архангельского фронта, — в Финляндию. Все знали до мельчайших подробностей историю его побега, но тем не менее слушали внимательно. Вялов рассказывал подробно, подолгу останавливаясь на деталях, не имевших прямого отношения к побегу.

— Сколько вшей было в лагере! Лежишь на нарах, и кажется, что рубашка сама собою движется по телу — то вверх, то вниз. А если снять рубашку, то еще хуже — нары двигаются.

Я спросил его, как он бежал, по компасу?

Сперва Вялов не понял, потом, поняв, удивился:

— Зачем компас? Я могу идти и по солнцу и без солнца, — я и так знаю, где нужная сторона. Свой лес или чужой — все равно не ошибусь. Вот вы-то в Петербурге ходите без компаса? Самое трудное, — продолжал он, — было отлеживаться в яме с водою. Я спрятался от красноармейского патруля.

Вялов вдруг рассмеялся весело и заразительно.

— Ты только подумай, Федя, — оказал он, обращаясь к моему соседу, маленькому рыжеволосому солдату, — их было четверо, красноармейцев, и все четверо — бородатые. Бо-ро-да-тые, — повторил он и рассмеялся пуще прежнего.

— А вы долго отлеживались? — спросил я.



— Не знаю, долго ли. Часа три. Они костер разводили. Когда красноармейцы ушли, я еле вылез из воды. К вечеру вода уже начала покрываться ледком. Я сперва думал, что ноги отнялись начисто. Потом отошел, сперва колотье началось, потом мурашки, а под конец такая боль поднялась, что я кричать начал… А вы в карты играете? — спросил он, перебивая самого себя.

Ловким движением он извлек из кармана колоду доисторических карт и, быстро оглянув столпившихся вокруг солдат прекрасными голубыми глазами, начал сдавать.

сказал Вялов, сдавая мне туза и восьмерку — мы играли в очко. Я поставил пол норвежской кроны и немедленно проиграл: Вялов открыл две десятки. Со следующей сдачей получилось то же самое: я набрал двадцать очков, а Вялов, прикупив к тузу и шестерке короля, забрал у меня следующие полкроны. Вдруг Вялов страшно побледнел и, закрыв дрожащими руками рот, бросился вон из каюты — его одолела морская качка. Ко мне подошел тот самый солдат, которого Вялов называл Федей.

— Вы с Вяловым не играйте, у него все равно никогда не выиграешь, — сказал он.

Потом, помолчав, добавил:

— Мы с Вяловым из одной деревни. Он честный, очень честный, — повторил Федя с ударением на слове очень, — но только в карты вы с ним не играйте.

Я вышел из каюты и поднялся на верхнюю палубу. Ветер шел стеной. Он упирался в грудь, захлестывал рот, прижимал к перилам. Невидимые тучи пролетали по небу, то скрывая, то вновь зажигая звезды. Вверху розоватое сиянье над высокими трубами металось из стороны в сторону. Качка все усиливалась.

Два дня мы шли открытым морем. Два дня наш пароход глухо вздыхал, взбираясь на огромные волны, — шторм не прекращался. Только через двое суток к вечеру, в тумане, показался Нью-Кестльский маяк.

Вход в устье реки, на которой стоит город, был страшным: после воя ветра в снастях, грохота волн, крика чаек, после запаха моря, запаха йода, соли и просмоленных канатов мы попали в преддверие ада. С двух сторон, навалившись на борта парохода, вздымались леса верфей. Ночь уже опустилась, и верфи изнутри освещались дуговыми синими лампами, белели мечами прожекторов, желтели снопами электрических фонарей. Деревянные стропила перекрещивались, оплетались в узлы, создавая впечатление огромной паутины, дрожавшей от грохота и железного лязга, наполнявших воздух. Тысячепудовые молоты обрушивались на невидимые наковальни, рвались из-под точильных камней стремительные струи огненных звезд, оглушительно трещали клепальные машины, гулкие трюмы строящихся кораблей придавали звукам такую густоту, что минутами казался видимым весь этот колеблющийся, дышащий, бьющий, как ветер в лицо, неудержимый грохот. И потом всю ночь — нас оставили спать на пароходе — преследовал меня, врываясь в каюту сквозь плотно задраенный иллюминатор, визг сотен верфей, рожавших тысячетонные пароходы.

На другой день — унылое небо, угольная пыль, версты рабочих домиков, прилипших к железнодорожной насыпи, потом с мучительной тщательностью возделанные поля средней Англии, — наши солдаты только вздыхали: вот это работа, не то что у нас, — и, наконец, знаменитый лондонский туман. Вместе с капитаном Ратушей и Вяловым, всю дорогу не раскрывавшим рта из презрительного уважения к офицеру, мы прошли с одного вокзала на другой, пересекли Темзу, — Темза тоже плыла в тумане, и если бы не разноцветные огни буксирных пароходов, то мы так и не заметили бы, что идем по мосту. Потом опять поезд, пролетевшим с невероятной быстротой сквозь туман и ночь до Саутгемптона, стремительная посадка на пароход, который тут же, едва мы успели ступить на палубу, отошел в Гавр.