Страница 12 из 92
Иван Юрьевич снова замолчал. Его глаза сузились, как будто он закрыл их. Окаменелое лицо — твердое, некрасивое, с глубоко прорезанными морщинами около углов рта и на лбу. В ледяном воздухе медленно расплывались узкие волокна папиросного дыма. Мы чувствовали, что нас всех охватило наваждение и что никто из нас не откажется от нашего безумного предприятия.
— Какая в нем сила! — сказал мне Плотников, когда мы выбрались из закутка Ивана Юрьевича. — С ним не пропадешь. Какая в нем сила… — повторил он задумчиво, как будто взвешивая на руке каждое слово.
После нашего собрания Иван Юрьевич предпринял первые шаги с целью добиться нашей отправки на Кавказ и сразу наткнулся на недоверчивое и недружелюбное к себе отношение: не без основания представители генерала Миллера почувствовали в нем врага. Иван Юрьевич решил использовать меня в качестве ходатая, надеясь, что имя отца и моя упрямая молодость сумеют сломить глухое бюрократическое сопротивление. Для меня началось хождение по мукам; канцелярия лагеря сменялась приемной русского консульства, откуда я попал в заколдованный круг всевозможных воинских присутствий, где обыкновенно никто никогда не присутствовал и где я проводил часы в ожидании дежурного поручика, никак не имевшего времени выслушать мою просьбу. Во всех этих учреждениях пахло пылью и скукой, особой, неистребимой скукой казенного равнодушия. Даже из окон независимо от того, в каком (присутствии я находился, всегда открывался все один и тот же вид: темный двор, кирпичная стена, забрызганная известкой, наискось протянутые веревки и на веревках унылое, плохо выстиранное белье. Наконец в одном из этих учреждений на мой паспорт обратил внимание дежурный офицер. В этом паспорте, в графе «профессия», было помечено: «Сын Леонида Андреева»: как это определение профессии попало в паспорт — не знаю: я обнаружил его уже после отъезда из Гельсингфорса. Дежурный офицер выслушал мою просьбу и пригласил прийти к нему на дом, поговорить.
Офицер угостил меня прекрасным ужином, а за десертом, когда я снова начал говорить о нашей группе, о том, что мы просим отправить нас хотя бы в Константинополь, если невозможно получить согласия от грузинского правительства, с которым представители генерала Врангеля были в очень плохих отношениях (это были: месяцы недолгого существования самостоятельной грузинской республики), прервал меня на полуслове и предложил написать кинематографический сценарий. Когда я с изумлением уставился на его круглое, тщательно выбритое и напудренное лицо, он пояснил мне, что это превосходный способ заработать очень большие деньги. Он лично, к сожалению, никакого отношения к кинематографу не имеет, но знающие люди говорят… и он подмигнул мне многозначительно, прищурив левый глаз. Сколько раз впоследствии предлагали мне наивные благожелатели писать сценарии, — как будто это самая легкая в мире вещь, — на том основании, что я сын Леонида Андреева!
Все эти неудачи не обескуражили ни Артамонова, ни меня. Мы уже думали сделать попытку и присоединиться к последним эшелонам экспедиционного корпуса, с тем чтобы нас вместе с другими солдатами отправили в Советскую Россию — по дороге сбежим! — когда неожиданно было получено известие, что со второй половины декабря в Марсель приедет сам Миллер. Мой кинематографический корнет, вероятно, для того, чтобы избавиться от меня, обещал устроить аудиенцию и, что еще удивительнее, действительно устроил.
Миллер приехал перед самым Рождеством. В течение целой недели мы убирали и чистили казарму, стараясь придать ей хотя бы мало-мальски жилой вид. В день смотра Василий Петров чистил зубы полтора часа, а Кузнецов начал наводить блеск на свои сапоги еще накануне.
Единственный в жизни военный смотр, в котором мне пришлось участвовать, был лишен всякой торжественности. Был будничный день, унылый и теплый, были будничными лица солдат, показалось нам будничным и лицо генерала Миллера. Оп прошел мимо шеренги, ни на кого не глядя, как будто его голову к земле притягивали длинные черные усы. Остановившись около левого фланга, он поздоровался и, выслушав ответное: «Здравия желаем, ваше пр-ство», заговорил, о том, что гражданская война кончается, что теперь нам предстоит перейти на мирное положение, что нас отправят на север Франции на земляные работы и что надо быть стойкими в постигшей нас неудаче. Говорить Миллер не умел, путался в слишком длинных и неуклюжих фразах, пересыпанных неизбежными «так как», «ибо», «принимая во внимание», проглатывал отдельные слова, и вместе с тем его короткая речь произвела на нас большое впечатление.
Начал накрапывать будничный, мелкий дождик. Попрощавшись, — все так же ни на кого не глядя, Миллер в сопровождении беспокойно юлившего переводчика, капитана Ратуши и еще двух русских незнакомых офицеров пошел к выходу из лагеря. Несмотря на команду «разойдись», мы еще долго стояли навытяжку, смотря вслед темному драповому пальто и серой, слишком новой шляпе.
В тот же вечор в лагерь зашел мой корнет и сообщил, что на другой день в десять часов утра меня ждет генерал Миллер. Иван Юрьевич решил для большего впечатления отправить вместе со мной Плотникова:
— Уж очень вы молоды, Андреев!
Всю дорогу — Миллер остановился в здании русского консульства на Корнише, и нам пришлось пересечь пешком весь Марсель, не было денег на трамвай — Плотников был очень разговорчив: его круглый голос произносил слова с необыкновенной убедительностью, сияло его широкое веснушчатое лицо, голубые глаза были решительны и непреклонны. Но только мы вошли в комнату, где находился генерал Миллер, Плотников замолчал, невидящим упорным взглядом уставился в одну точку, его руки вытянулись по швам и прилипли к телу, видно было, что даже землетрясение не выведет его из состояния столбняка. В эту минуту я понял, почему ко мне, человеку из другого, «интеллигентского» мира, столько времени солдаты относились с недоверием.
Миллер сидел за простым деревянным столом, опустив глаза, тяжелый и угрюмый. Я не помню, кто еще в это время находился в комнате, — за спиной генерала и около окна расплывались в тумане смутные фигуры офицеров, — я видел только опущенное лицо, руки с короткими пальцами, рассеянно перебиравшие разбросанные на столе бумаги, крахмальный воротничок — Миллер был в штатском, — туго обхватывавший короткую, апоплексическую шею. Я не помню, что я говорил, — сознание, что от этого разговора зависит наша судьба, меня подхватило и понесло. Слов я не подыскивал, они сами срывались с языка, доводов мне не пришлась придумывать. Когда я остановился минут через пять — мне не хватило дыхания, — я почувствовал, что не сказал и десятой доли того, что собирался сказать. Миллер слушал внимательно, не перебивая, по— прежнему опустив глаза и наклонив над столом лицо. Он задал несколько вопросов о составе нашей группы, об Артамонове, о том, что твердо ли мы решили ехать на Кавказ. Говорил он глуховатым, как будто простуженным голосом. Выслушав мои ответы — Плотников нерушимо молчал, — Миллер сделал две или три пометки на бумагах, лежавших перед ним, и в первый раз взглянул на нас усталыми глазами, сказав, что подумает, что отправить нас сейчас трудно и чтобы мы, возвратись в казарму, не слишком обнадеживали товарищей.
В течение целой недели мы были в неизвестности. С каждым новым днем мы думали, что остается все меньше и меньше надежды на благоприятный ответ. Душевное напряжение, в котором мы жили все эти дни, сказывалось совсем неожиданным образом: Вялов перестал шить, ходил по казарме мрачный и злой, Плотников целые дни играл в карты по маленькой и тем не менее ухитрился проиграть свой штатский костюм, Мятлев часами неподвижно лежал на койке, заложив руки за (голову, уставившись своими прекрасными глазами на сквозную щель в крыше барака. Сверху, пронзая сумрак казармы, падал узкий луч, и издали казалось, что вокруг его нелепо-красивого лба сияет серебряный венок. Наконец капитан Ратуша вызвал меня в кабинет и сообщил, что через две недели, 6 января, мы погружаемся на французский пароход «Thadla», уходящий в Константинополь, а оттуда мы должны будем собственными силами пробираться дальше.