Страница 38 из 74
– Не страшно? Правда, не страшно?
– Нет, – ответил Цинна, тоже улыбаясь.
В самом деле, то., что произнес Сулла, в общем вполне приемлемо для Цинны. Все, что касалось республики. Процветания. И этого самого: вечно, вековечно… И этого – борения против диктатуры. Может быть, все это и важно. Но Сулле до зарезу необходимы слова о дружбе и мире. Сулла хочет связать Цинну по рукам и ногам клятвой у Тарпейской страшной скалы. Где многие прощаются с земными делами…
– Ты не закончил клятву, – сказал Цинна.
– Как не закончил? – удивился Сулла.
– А так… Где слова о Тарпейской скале? Мы ведь стоим здесь неспроста?
Сулла рассмеялся. Он смеялся, меж тем как в глазах его стоял леденящий сердце холод. Они стали бесцветны, как вода. В Тибре вода и та поярче цвета его глаз…
– Изволь, дорогой Цинна: упомяни и скалу. Скажи, что ты… – Сулла запнулся. Его собеседник настороженно ловил каждое слово. Оговорка была бы непростительной. Даже небольшая оговорка…
Цинна помог ему, говоря:
– Ну, хотя бы что-то в этом роде: я клянусь здесь, на этой скале, которая вечно будет свидетельницей победы добра над злом.
– Вот! – воскликнул Сулла. – Именно! Ты придумал прекрасную концовку для клятвы. Мне больше ничего не нужно. Клянусь богами!
Цинна стоял красивый. На его лице, освещенном предзакатным солнцем, появилось выражение торжественности. Было оно настоящим? Действовал ли он искренне в эти минуты? Нет, нет и нет! Он и сам не верил своим словам. Он их только готов был произнести, чтобы они, слетая с его губ, тут же испарились, подобно капле воды на горячей сковороде. Он ненавидел Суллу. Он не мог не ненавидеть его.
Так что же? В чем дело? К чему этот ход, достойный артиста Квинта Росция, но никак не знатного римского патриция, уважающего по крайней мере себя? Победило ли в нем тщеславие? Или жажда власти столь велика, что Цинна идет на все, готов разыграть любую комедию? И то и другое, если угодно. И как слабое утешение, как самообман – надежда на то, что он сумеет противостоять дурным поступкам Суллы…
Да, Цинна принес клятву. Бесполезно повторять ее: она была точной копией чернового наброска Суллы. Маленькие неточности, неизбежные даже тогда, когда урок повторяет лучший ученик, – не в счет.
Сулла выслушал. Он постарался придать этой минуте как можно больше торжественности. Ему безразлично, что думает при этом Цинна. Сулла уверен, что Цинна из тех людей, которых клятва, независимо от того, при каких обстоятельствах она дана, все равно будет связывать.
Клятва принесена без свидетелей. Если не считать самой скалы и небес. Надо отдать Сулле должное – он облегчил задачу Цинне, не унизил его при посторонних, не потребовал чего-то невозможного. Даже формула «о дружбе и мире с Суллой» в какой-то степени приемлема. Именно в какой-то степени. Но и в этой форме она ничего необычного не требует от будущего консула. Полководец, воюющий далеко от отечества, вправе рассчитывать на мир и дружбу с консулом. Это же вполне естественно...
Как бы то ни было, Цинна принес клятву. Он, разумеется, не стал бы напропалую рассказывать об этом всем, каждому встречному-поперечному. Большой для себя чести в этом не видел. Но ежели об этом узнают, причем доподлинно, с подробностями, – то в этом будет повинен только Сулла. Ибо он заинтересован в этой клятве, он находит в ней для себя выгоду. Значит, распространять ее, эту беседу и клятву на скале, будет Сулла, и никто иной…
Полководец подал руку Цинне.
– Через час… – Сулла остановил Цинну и сильнее сжал ему руку… – Через час вот с этой скалы сбросят проклятого раба, поднявшего руку на Сульпиция…
Нельзя сказать, чтобы эти слова были сказаны нежно и мягко. Страшные нотки звучали в них.
Сулла заторопился, увлекая за собой будущего консула.
– Я приглашаю тебя в свой дом, – сказал Сулла.
Цинна воспротивился:
– То же самое хотел бы сделать и я. Я уже приказал приготовить ужин. Мне привезли двух прекрасных молодых оленей из Иллирии.
– Оленей?! – Сулла от радости схватился за голову. – Идем! Я принимаю твое приглашение. А потом мы явимся в Капитолий.
И он, можно сказать, побежал к своим носилкам.
10
Он любил его. Не нежной, не братской любовью. Но сурово, по-деловому. И наверное, не мог без него: Корнелий Эпикед был для него и слугой и советчиком. Советчиком подчас молчаливым, советчиком странным, но советчиком. Они могли вовсе не разговаривать друг с другом неделями. Сулла знал, что думает его слуга, подавая хлеб или вино. Можно хлеб поднести, можно хлеб положить на стол, можно хлеб принести загодя, можно с хлебом опоздать, дождавшись напоминания господина. Вино можно наливать медленно, тоненькой струей. Можно его вылить в чашу так, что брызги полетят в стороны. Можно забыть про холодную воду. Но можно вовремя поставить на стол сосуд с горячей и сосуд с холодной водой. По-разному ходит слуга: медленно, быстро, на цыпочках, ступая всей ступней – по-солдатски, может подолгу не входить в таблинум, но может и вовсе не выходить из него. Каждое движение, каждый жест слуги, выражение его лица, слово, которое он произносит с различной интонацией, – все это важно. Все имеет свой смысл. Это тоже вроде беседы. Одобрение, осуждение или непонимание. И так далее…
Господин порою мог говорить, а слуга только слушать. Бывало и наоборот. Это тоже была беседа.
Но могли говорить оба. Беседовать в прямом смысле этого слова. Оба задавали друг другу вопросы. Отвечали на них. Недоумевали. Выясняли отношения. Это была беседа равных. И на равных. Тут уж не было ни господина, ни слуги. Спор выигрывал правый, а не сильный. Сулла мог не посчитаться с мнением слуги – на то он и был господин. Это его личное дело. Однако в споре он должен был признать себя побежденным, если проиграл его. Признай – а потом делай как знаешь. Таков был обычай у этих двух людей. Они были достойны друг друга. Несомненно, достойны!
Эти беседы порой можно назвать исповедью господина. Сулле при этом неважно, что думает его слуга. Главное – выговориться. Такое бывало довольно часто.
Да, Сулла любил Эпикеда. С давних пор. Привязан к нему. Любит его всей душой. Странно звучат эти слова, когда говоришь о человеке, который презирал даже само имя Человек. И презирал человечество. Счет людям он вел только на когорты и центурии. Женщин любил только потому, что они доставляли ему наслаждение. И Рим любил только потому, что ни в каком другом городе мира не могли бы исполниться его заветные мечты. Ни в Фивах, ни в Афинах, ни в Карфагене. Его честолюбивые помыслы связаны только с Римом. Без Рима он – ничтожество. Без Рима он – один из особей рода человеческого. Ему нужен Рим. Не может он без Рима. И точно так же не мог обойтись без Эпикеда. Слуга говорит ему все. Выдаст любую дерзость. Разумеется, наедине. Да и сам Эпикед, который тоже любит Суллу, никогда не позволит себе высказать какой-либо попрек на людях. Потому что для всех он – прах.
Мужеложество Сулла не считал пороком. И не скрывал своих чувств к любимому мужчине. Например, к актеру Метробию. И разные слухи муссировались в Риме по этому поводу. Но никто не заикался о Корнелии Эпикеде. Не потому, что был вне подозрений, а потому, что попросту не шел он в счет. Ибо был слугою, рабом, прахом. Сулла любил и уважал Эпикеда как свое сердце, как желудок, печень или ноги. Хорошо это или плохо? Об этом можно поговорить на досуге или высказать свое мнение в специальном ученом трактате. Римские писатели, мало известные миру (есть и такие), по-разному писали о Сулле и Эпикеде. И трактаты о них позабылись. Это естественно: ибо мало кто придавал значение отношениям этих людей. Эпикед не мог соперничать с Марием до своему весу в общественной жизни римлян и всей республики…
После трудного и знойного дня, поздно ночью, оставшись наедине со своим слугою, Сулла сказал:
– Некий Гилл сброшен со скалы… Мне сообщил об этом Децим.
Слуга подтвердил: