Страница 179 из 189
Лёгкая жидкость срывалась по каплям и всё быстрее падала в приёмник. Баратаев наклонился к концу трубки, жадно вдыхая пары стекавшего вещества.
XXXI
Штааль всю жизнь помнил вечер в квартире Талызина. Но мучительно-волнующее впечатление это в его памяти навсегда осталось бессвязным. Позже, в рассказах, он не раз (как многие другие) пытался воссоздать картину того, что было. Но это ему не удавалось. Запечатлелись навсегда в его памяти лишь отдельные мгновенья, и они через долгие годы вспоминались так же ярко, как на следующий день. И ещё остался в памяти дух тех минут, исполненный тоски, самопожертвования, непонятного наслаждения.
В этот день группы заговорщиков ужинали в разных местах города и к десяти часам съехались к Талызину. Ко времени приезда Штааля общий заключительный ужин кончился. Шла попойка.
Штааль много пил, его заставляли пить другие, и он заставлял пить других. Однако ему потом всегда казалось, что пьян в ту ночь он не был: голова его работала ясно и в мучительно-радостном чувстве, которое он испытывал, не было следов пьяного разгула. За буфетом он запивал сёмгу шампанским, заедал водку сладким пирогом с вареньем, – ему казалось естественным и есть в этот вечер по-иному, не так, как всегда.
Позже все говорили, что речь Палена была почти перед самым выходом; да и Штааль потом, рассчитывая время, соображал, что оставался в доме Талызина очень недолго, быть может не более четверти часа. Но казалось ему, что был он там долгие часы. «Что же мы делали?» – спрашивал он себя впоследствии и не мог ответить. В воспоминании был яркий, дрожащий свет свечей в высоких литых канделябрах, вино в бокалах, тревожный беспорядочный гул голосов, иногда повышавшийся до крика. Кто говорил, что говорили, – этого Штааль не помнил. Не помнил он точно всех, бывших на ужине. Но неизменно выплывали в его памяти отдельные фигуры: Талызин сидел у стола в расстёгнутом мундире с выражением отчаянья и решимости на лице; Николай Зубов что-то орал под люстрой, чуть не касаясь её головою; князь Яшвиль с налитым кровью лицом рвал зубами из бутылки туго засевшую в ней пробку; Пален, наклонившись у окна, вглядывался в улицу, мимо осторожно отодвинутой жёлтой штофной шторы, закрывавшей его волосы и лоб неровной круглой складкой.
– Па-кавказски пей! – закричал Яшвиль с яростью, не шедшей к его благодушному облику. В левой руке у него был большой рог… Штааль захохотал и приложил рог к губам. «Неприятно пить всем из одного рога», – мелькнуло у него в уме. Он выпил очень много, но не дотянул до дна, схватился за грудь и пролил вино на шёлковый шитый стул. Штааль подумал, что это досадно, особенно ежели видел хозяин. Яшвиль сердито на него закричал: «Пей до дна!»
Проходивший мимо них неторопливой важной походкой барон Беннигсен, в застёгнутом на все пуговицы мундире, оглянулся на крик Яшвиля и приятно улыбнулся. «Ах, вот и вы, генерал», – задыхаясь и кашляя, сказал Штааль. Беннигсен утвердительно кивнул головой, «Па-кавказски пей!» – закричал на него Яшвиль, подавая ему до краёв наполненный рог. Беннигсен со снисходительной улыбкой взял рог в руку. Яшвиль, шатаясь, отбежал к уставленному бутылками столу. В ту же минуту к Беннигсену подошёл Пален и сказал тихим голосом по-немецки:
– Прошу вас, в ы не пейте ничего. Помните, вся моя надежда на вас, на ваше хладнокровие.
Беннигсен улыбнулся ещё снисходительнее: очевидно, ему была смешна мысль, что вино могло на него подействовать, лишив его хладнокровия. Он кивнул головой, подтверждая, что другие действительно ничего не стоят и что он всё сделает. Однако с полной готовностью вставил рог острым концом в тяжёлую серебряную братину, предварительно отлив немного вина в стакан, чтоб не залить скатерти: по-видимому, Беннигсену было вполне безразлично, пить или не пить. Они отошли от Штааля.
– Тшто ми ошидаем? – спросил Беннигсен, подходя с Паленом к хозяину дома, который в углу комнаты сидел у небольшого стола, опустив голову на руки. – Слуги могут вислушать и могут на улицу выходить, во дворец побежать и императору доносить. Промедление есть смерти подобное, wie der Peter sagte,[318] – добавил он с улыбкой.
– Я уверен в своих людях, – резко ответил Талызин, подняв голову.
– Дом оцеплен моими агентами, – сказал, пожимая плечами, Пален. – Я велел никого не выпускать, ни слуг, ни господ… Но могут, конечно, проскочить и по воздуху. Дело счастья.
Беннигсен приятно улыбнулся.
– Durchlaucht, Sie denken an alles. Sie sind ein grosse Ma
– Ein Hasardeur,[320] – подтвердил с усмешкой Пален.
«Зачем они говорят по-немецки в моём доме?.. Не хочу… – со злобной тоской подумал Талызин. – И как он смел говорить, чтоб не выпускали господ?»
Пален взглянул на часы:
– Половина первого.
– Две минуты после половина первого.
– Пора, – сказал Пален.
– Hochste Zeit,[321] – подтвердил Беннигсен.
XXXII
…Et liberavit eos que timore mortis per totam vitam obnoxii erant servituti…[322]
XXXIII
Штааль помнил, что шли они по лестнице тихо, что он чувствовал странное душевное размягчение и непривычную слабость в ногах, что лакеи, сбившись по углам, смотрели на них с ужасом, что откуда-то вдруг высунулось на мгновенье, перекосилось и исчезло женское лицо, что кто-то из них при этом старательно-весело засмеялся. Штааль потом не мог сообразить, где именно это было – в доме ли или уже на улице у выхода. Но заспанное, мгновенно переменившееся женское лицо запечатлелось в его памяти навеки. Он потом не раз видел это лицо во сне. Штааль помнил ещё, что внизу в сенях, когда они бесшумно надевали шинели, чёрные стоячие, расширявшиеся кверху, часы пробили один удар. Все поспешно оглянулись: длинная стрелка с надломленным кончиком почти ровно продолжала короткую на голубом фоне старинных вызолоченных часов. Штааль успел прочесть и перевести мысленно латинскую надпись, чёрным ободком обвивавшую циферблат: vidit horam, nescit Horam.[323] Беннигсен в дверях с неудовольствием оглянулся на отстававшие часы. Старый швейцар придерживал рукою дверь. Штаалю запомнились его открытый рот, наклонённая булава, громадные медные пуговицы ливреи. Это было последним впечатлением Штааля в доме генерала Талызина.
Снег больше не падал. Низко повисло беззвёздное небо. Было очень холодно. Редкими порывами дул ледяной ветер, свистя, вздымая снежную пыль, крутившуюся в лучах фонарей подъезда. Вдали по Миллионной было темно.
Потом Штаалю подробно рассказывали, как их при выходе делили на два отряда: один шёл с Паленом по Морской и Невскому, другой, под начальством Беннигсена, по Миллионной и через Летний Сад. Штааль, оказавшийся на улице в числе первых, попал в отряд Беннигсена и чрезвычайно вдруг расстроился оттого, что ему идти не с Паленом… Он тоскливо подумал, что незачем делиться на два отряда: уж если идти на такое дело, то лучше бы всем идти вместе. Он даже пробормотал это вслух (на улице в ту минуту было так тихо, что многие услышали). Пален нетерпеливо на него оглянулся и сказал:
– Господа, прошу ничего не менять в плане. Всё обдумано и предусмотрено.
В воротах блеснул зеленовато-жёлтый свет. Из двора дома выехали запряжённые тройкой очень длинные низкие сани. На козлах, к которым прицеплен был фонарь, сидел офицер. Штааль узнал его, слабо улыбнулся тому, что полковой адъютант преображенец Аргамаков оказался кучером, и тут же вспомнил, что именно Аргамаков по долгу службы постоянно бывает у государя, знает пароль, знает также все входы и выходы Михайловского замка. «Он-то нас и проводит», – с радостной благодарностью подумал Штааль. За первыми санями из ворот выехали другие. Барон Беннигсен сел в сани, неторопливо оправляя полы шинели. За ним вскочило ещё несколько человек. Штааль подумал, что лучше бы сесть во вторые или в третьи сани. Он снова почувствовал лёгкую слабость в ногах, но преодолел её и молодцевато вскочил одним из первых. Он даже помог взобраться Яшвилю.
318
Как говорил Пётр (нем.).
319
Ваше сиятельство, вы думаете за всех. Вы великий человек… Или игрок (нем.).
320
Азартный игрок (нем.).
321
Уже давно пора (нем.).
322
…И освободил от страха смерти тех, кто был её покорным рабом целую жизнь… (лат.).
323
Часы наблюдал, а Время не чуял (лат.).