Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 49

— Уеду я… сбегу… не могу я…

   На секунду я сам испугался сказанного, но потом стало всё равно. Юрка поставил графин, поднялся, подошёл и сел рядом со мной на пол. Тихо спросил:

— Плакать хочется? — я кивнул. Было уже всё равно. — Я понимаю. Я плакал, когда отец… Никто не видел, а я плакал. Но отца не вернуть, а ты через год вернёшься… домой.

— Домой? — я выплюнул это слово — туда же, в пол между ног. — У меня нет дома. Не было никогда дома. Я не знаю, что такое дом.

   Юрка помолчал. Потом спросил:

— Ты знаешь, что ты на прадеда похож?

— На танкиста? — вспомнил я. Юрка кивнул и усмехнулся:

— Странно, да?

   Я пожал плечами. А потом подумал, что действительно странно. Я раньше думал, что похож на неизвестного мне отца. А оказывается — на прадеда.

— А своего отца ты не знаешь? — снова спросил Юрка. Я покосился на него:

— Не знаю. Мать была с ним одну ночь. Чтобы появился я.

— А ты не искал?

— Зачем? — удивился я. Юрка пожал плечами:

— Ну… Может быть, с ним было бы лучше?

   «А кто тебе сказал, что мне плохо?!» — хотел было возмутиться я. Но вместо этого ответил горько — эту горечь я не придумал, она на самом деле была на языке:

— Нет. Не лучше. Раз он согласился… так — мне не было бы с ним лучше. А… может я вообще из банка спермы. Мне всё равно.

— Владька… — Юрка вздохнул. — Как это — когда не любишь мать?

— Что?! — я схватил его за плечо. Лицо Юрки исказилось, он издал странный звук, и я испугался, отдёрнул руку: — Прости, я…

— Ммммм… — он взялся за плечо. — Нет, это ты прости… — Юрка прятал глаза. — Я не должен был…

   Мы сидели молча долго. Очень долго. Минут двадцать. Не знаю, о чём он думал, а я не думал ни о чём. Так бывает, и это очень жутко. Потом я сказал, по–прежнему не поднимая глаз, и мой голос показался мне каким‑то посторонним и чужим:

— Это не так страшно.

— Что? — Юрка посмотрел на меня почти с ужасом. Он понял, что я ответил на его вопрос.

— Это не так страшно, — повторил я со смешком. — Сперва я просто этого не понимал. А когда понял, то оказалось, что это не так страшно. Ты просто… живёшь. И всё. Ни на что не претендуешь. Ни на что такое. Душевное. Можешь заниматься собой. На это денег не жалеют. Сын должен быть породистым… — горечь не уходила, от неё сами собой кривились губы.

— Владька… — Юрка медленно покачал головой. Я облизнул губы:

— Не знаю, может, у бедных это по–другому. Когда не любишь, и тебя не любят. Но, по–моему, у них так и не бывает.

   Я переждал приступ — сжало горло. Юрка задумчиво сказал:

— Нет, бывает у всех. Только те, кто бедный, свою любовь чаще всего пропивают… а это немножко другое.

   Я промолчал. Мне, собственно, было всё равно. Потом сказал нехотя:

— Я понимаю, что я для тебя не подарок. Твой дом, ты привык тут как‑то жить сам, у тебя друзья… а тут я. Но я и не навязываюсь ведь. Если хочешь — будем жить… ну, не пересекаться. Мне не привыкать, я всю жизнь так живу. Только чтобы тётя Лина ничего не заметила. Она хорошая… и она расстроится.

— Мама тебе понравилась?! — Юрка открыто обрадовался, даже в глаза мне заглянул сбоку, нагнулся, и на его лице была улыбка. Я кивнул. — Вот что, Владька. Ты никуда не вздумай убегать. Во–первых, пропадёшь. Запросто. Поверь. А во–вторых… — он встал, подошёл к двери, открыл её. Там немного стемнело. Где‑то гавкала собака, слышалась неразборчивая музыка. — А во–вторых — я тебе не сказал главного. Пошли‑ка в дом. Поговорим у тебя в комнате.

   Я тоже поднялся и встал около двери. Небо в ветвях было призрачным, бледные редкие звёзды запутались среди листьев. Воздух сильно пахнул цветами — как будто собиралась гроза.

— Погоди, — попросил я. — Поставь снова ту песню. Когда я вошёл, она играла.

   Юрка посмотрел на меня внимательно и печально. Странно, мне даже не по себе стало. Потом — подошёл к магнитофону, мотнул плёнку и, повернувшись ко мне лицом, оперся рукой о стену:

— Слушай.

— Я подумал, что закончилась война…

   Мёртвых — в рай. Детей и пленных — по домам…

   Наконец‑то эта взрослая игра

   Отшумит, как бестолковая зима…

   Наконец‑то вместе с кровью красный лёд





   Уплывает с незасеянных полей!

   Мать–земля в себя возьмёт…

   Мать–земля в себя возьмёт!

   Наконец‑то мы посеем в поле хлеб…

   Мать–земля в себя возьмёт…

   Мать–земля в себя возьмёт!

   Наконец‑то мы посеем в поле хлеб…

   Может, он и не очень пел, этот мальчишка[20]. Но в его песне были жизнь и живая боль. Чувствовалось, что он поёт, а не заученно и умело проговаривает слова. А это, знаете, сейчас редкость.

— Уничтожим вместе мины на полях!

   Зацветёт в железных рощах виноград!

   Пусть усеяна осколками земля -

   Нелегко руками будет их собрать…

   Школы заново построим для детей,

   Слёзы сменит на улыбки детвора…

   И наступит светлый день!

   И наступит светлый день…

   А пока — идёт недетская игра!

   И наступит светлый день!

   И наступит светлый день…

   А пока — идёт недетская игра!

   Будут дети в танках сломанных играть,

   Будут люди строить заново дома…

   Не сейчас — а когда кончится игра.

   Когда пороха рассеется туман.

   Я подумал, что закончилась война…

   Мёртвых — в рай. Детей и пленных — по домам…

   Эта взрослая игра…

   Эта взрослая игра

   Отшумит, как бестолковая зима…

   И — пошла очень печальная музыка. Просто музыка, без слов.

   А я увидел, что у Юрки блестят глаза. Отвёл взгляд, но недостаточно быстро. И удивился, когда услышал:

— Теперь я точно тебе хочу кое‑что рассказать. Мама уже спит, мы будем говорить долго.

* * *

   Это была самая странная ночь в моей жизни. Ночь в далёком городе, в большом доме, где бодрствовали только мы двое — двое мальчишек. И огромное ночное небо июня. Небо, казавшееся призрачным и странным.

   В такие ночи раскрываются тайны. Увлекательные. И бывает — страшные, но всё равно увлекательные.

   Я полулежал на своей кровати, повыше подоткнув сложенную пополам подушку. А Юрка сидел на подоконнике — открытого окна, которое выходило в сад. Сидел, поставив на колени подбородок, глядел куда‑то в небо. И мне казалось, что он роняет слова, как камешки. Я почти слышал, как они мягко шуршат, падая в траву — или упруго, жёстко щёлкают, отскакивая от других камней.

— Тебе мама ведь говорила, что я мечтаю стать военным? Это правда, хочу. Но не мечтаю. Понимаешь, хотеть — это просто… ну, хотеть. Хотеть, добиваться, идти к цели жизни… А мечтать… — я ожидал, что он скажет «это мечтать», но Юрка сказал: — Мечтать — это хотеть чего‑то необычного. Большого, что ли? Может, даже несбыточного. И интересного… Понимаешь, — повторил он, — понимаешь, Владька… сейчас почти ни в чём нет настоящего смысла. Военные ничего не отвоюют. Путешественники ничего не откроют. Защитники защищают за деньги. Всё равно что бегать по стадиону. Терпеть не могу бегать по стадиону, сколько бы не бежал — никуда не прибежишь, и вокруг всё время одно и тоже… а кажется, что движешься… — он вздохнул. — Нас на Земле семь миллиардов уже. И всё больше и больше делается… а Земля — она ведь не резиновая. Люди живут в каких‑то ящиках, как в ульях. Едят фрукты, которые выращены не в почве, а в воздухе, на подкормках из аэрозоля. Одеваются в синтетику. И даже воздухом всё чаще синтезированным дышат. И всё время что‑то делят, делят, делят… — он вдруг так тоскливо вздохнул, что мне показалось: плачет. Но Юрка не плакал. Он откинулся на край оконной рамы, и я увидел его тёмный чёткий профиль на фоне серебристо–серого неба. Когда‑то, до фотографии, были такие штуки, их даже делали специальные мастера, можно сказать, художники: ножничками из тёмной бумаги вырезали силуэты–профили людей. Юрка был похож на такой силуэт. Только говорящий. — Знаешь, я не верю, что именно так и должно быть. Вот вокруг говорят, что да. Что так и должно. А мне кажется, что это мы в тупик зашли. Не хочу я на пенсию копить, потому что это значит, что надо уже сейчас начинать думать, как буду жить, когда стану старым. Я просто жить хочу. Интересно жить. И карьеру я делать не хочу, и конкурировать ни с кем не хочу, потому что это значит — других затаптывать. Пятьдесят жвачек на сто человек поштучно не поделишь. Никогда. Никак. Остаётся топтать, да? И не ради каких‑то великих целей, а ради своего личного благополучия. Противно. Говоришь им… взрослым… про эти великие цели, а они кривятся: ах, мальчик, ты ещё маленький и глупый, ты не знаешь, сколько крови за эти эфемерные цели пролилось… А за свой огород любого на куски порвут. Это ничего, это так и надо! — в его голосе прорвалась брезгливость. — Святослав, Наполеон или Сталин для них — убийцы. А руководство какой‑нибудь «Вшей Спёр» — успешные креативщики, предмет для зависти и пример для подражания. Хотя людей эти креативщики убили больше любого Наполеона.