Страница 67 из 70
Шеффер, конечно, запоздал умышленно: бессмысленное ожидание, так же как и серия бессмысленных вопросов, повторяемых с автоматическим однообразием во время допроса, всегда мучительны и выводят людей из себя. Человек становится импульсивней и беззащитней — полицейские всех стран уже давно это знают. Шеффер с видимым удовольствием играл роль начальника концентрационного лагеря — ему нужно было дать понять французам, сидящим в «Счастливом доме», что сила на его стороне и что он не задумается воспользоваться этой силой. Для того чтобы у заключенных не было в этом сомнения, стояли пулеметы. Вообще Шефферу очень бы хотелось — в последний раз, чтобы оставить по себе достойную память, — прибегнуть к пулеметам, но он боялся, если не за себя лично, то за других немцев: как-никак войска, оказавшиеся в «карманах» Атлантического вала, несмотря на все свое вооружение, были уже наполовину пленными. Во всяком случае, долгое ожидание под тающим в воздухе снегом должно было подготовить заключенных к тому, что им предстояло услышать.
— …Да, — говорил Шеффер отчетливо и резко, — вы думали, что война вскоре кончится победой американцев и русских. Вы очень ошиблись — вот уже несколько дней, как инициатива снова перешла в наши руки, и немецкие войска вновь наступают в Бельгии и на севере Франции. Маршал фон Рундштедт знает свое дело, и не Монтгомери с ним соперничать.
Шеффер ораторствовал уже минут десять. После того как он приехал и во дворе произошла сложная церемония щелкания каблуков и выбрасывания рук вперёд в гитлеровском приветственном жесте, начальник олеронского гестапо подошел к шеренгам заключенных. Вслед за ним подвинулись и пулеметы, хотя, в сущности, расстреливать с такого близкого расстояния было труднее.
— Возможно, что некоторые из вас действительно не знают, почему они арестованы. Могу разъяснить: если жители Олерона хоть как-нибудь проявят враждебное отношение к немецким оккупационным войскам, вы будете отвечать за эти поступки своей жизнью. Если ваша жизнь дорога вашим близким — их прямой долг предупреждать недоразумения, которые могут возникнуть по вине неосторожных и сумасшедших преступников.
Шеффер произнес последнюю фразу с особым вкусом — видно было, что она ему нравится и что эпитеты «неосторожные» и «сумасшедшие» доставляют ему особое удовольствие.
— Вы должны помнить, что ваше положение безнадежно. Виновные, когда они будут обнаружены, будут судимы военным судом. Остальных мы отправим в каторжную тюрьму на остров Ре, где, вероятно, им придется долго ждать своего освобождения. Для победы над нами, немцами, у союзников должно быть много войск, много самолетов, много оружия, но главное — много смелости. А смелости… нет, смелости у вас не было ни в сороковом году, ни теперь, в сорок четвертом.
Шеффер остановился, оглядывая ряды заключенных. Наступила полная тишина, даже кашель замолк в рядах заключенных. Шеффер стоял неподвижно, на его лице ничего нельзя было прочесть — ни презрения, ни гнева, — он, казалось, был равнодушен. Пулеметчики приложились к прицельным рамкам.
Чувство глухого бешенства и ненависти охватило Осокина «Смелости, сукин сын… С пулеметами против безоружных! Смелости» Вероятно, чувство, которое испытал Осокин, было общим, потому что тишину прервал короткий, но глубокий вздох, как будто разом, по команде, вздохнули все сто сорок два человека.
Резко, как удар кнута, через весь двор хлестнул острый порыв ветра; мокрый снег залепил лица, ледяная вода жгучими струйками потекла за воротники; в воздухе сразу потемнело.
— Теперь вы можете идти… — голос Шеффера еле донесся сквозь свист ветра. — Но помните, что я вам сказал: Германия непобедима!
Ненависть к Шефферу, охватившая заключенных, должна была найти выход. Ответа на его речь никто не придумывал, он создался сам, из цепи случайностей, происшедших в тот день: уже с утра заключенные начали получать новогодние посылки, и, хотя из посылок изымались обнаруженные в них бутылки вина и коньяка, большое количество спиртного таинственными путями все же достигло комнаты № 4. Вино и коньяк были превосходные. Скоро узнали, что Шеффер прямо из «Счастливого дома» уехал в Ла-Рошель. Еще днем удалось споить часовых, стоявших внутри комнаты, — один из них в уборной уронил винтовку и, лазая по полу, ловил ее за черный приклад, как рыбу, ускользавшую из рук; другой на чудовищном франко-немецком жаргоне рассказывал о своей загубленной жизни угощавшим его крестьянам; слезы текли по его измятому и грязному лицу, пока он, прижимая автомат к груди, пил шестидесятиградусный коньяк. Обвинение в трусости, брошенное в ряды арестованных, подхлестнуло даже самых несмелых, и поступки олеронских крестьян получили не свойственный им в обычное время размах и беззаботность.
Осокин еще утром через Рауля получил с воли указание, что он должен бежать именно в новогоднюю ночь. Пьяных часовых, к великому огорчению Осокина, отвели отсыпаться в карцер, а новые поначалу держались крепко. Однако после, ужина и они не выдержали, да и невозможно было выдержать — пьяна была вся комната.
Пение началось с самых невинных песен, вроде «Вблизи моей блондинки». Потом их сменила песня «Мы — заложники острова» — ее сочинил Мунье, и она стала чем-то вроде гимна французских обитателей «Счастливого дома». В песне описывалась жизнь заключенных и давались разные характеристики. Об Осокине было сказано, что он станет настоящим французом после того, как научится играть в белот.
Французы никогда не поют за работой — это считается неприличным. Они поют на свадьбах, праздниках и, как теперь убедился Осокин, в тюрьме. Когда Рауль сквозь грохот и шум затянул «Песню ухода», удивительный мотив этого гимна Французской революции был подхвачен заключенными: пели оба этажа — нижняя комната № 3 и верхняя № 4. «Тираны, сойдите в гроб», — прогремело по всему зданию, и звуки «Песни ухода», вырвавшись из окон, раскололи густой мрак зимней рождественской ночи. Немцы забеспокоились. Вскоре в комнату в сопровождении нескольких солдат и фельдфебеля вошел комендант «Счастливого дома» Шульце. О нем знали, что до войны он был протестантским пастором. Шульце выглядел растерянным и явно не знал, что предпринять. По-видимому, он больше всего был озабочен тем, чтобы избежать инцидентов, но, с другой стороны, он не мог допустить и того, чтобы так открыто проклинались «тираны»…
Коменданта встретил Рауль — он был главным запевалой, и в тот вечер все заключенные невольно признали его своим вожаком. Шульце немного говорил по-французски. Рауль с необыкновенной светской улыбкой, совершенно не шедшей к его большому суровому лицу, сказал, что споет в честь новогоднего визита господина коменданта знаменитую песню немецкого композитора. Он запел «Двух гренадеров», не думая о том, что слова принадлежат «запрещенному» еврею Гейне. У Рауля оказался превосходный бас. Звуки катились, как камни с крутой горы. Лавина все ширилась. Когда мотив «Двух гренадеров» перешел в «Марсельезу», гимн был подхвачен всей комнатой.
Осокин пел плохо, но в эту минуту он не мог молчать — он чувствовал, что его разрывают эти звуки: «День славы наступил…» Он видел перед собой бледное и растерянное лицо немецкого коменданта, его смущенные глаза, избегавшие взглядов. Осокин уже кричал, и ему казалось, вся Франция кричала вместе с ним «Aux armes, Citoyens!» — «Граждане, к оружию!»
«Марсельеза» замолкла на последнем, невыносимом звуке, после которого наступает смятение и беспамятство. Коменданта окружили заключенные. Мунье кричал о том, что Руже де Лилль — самый великий француз. Рауль стоял рядом, большой, тяжелый, с головой, вдавленной в плечи, похожий на циркового борца, готового к бою. Крестьянин из Ла-Бре плакал, вытирая рукавом слезы, катившиеся неудержимо по его небритым щекам.
Осокину удалось выскочить незамеченным из комнаты, которая вся еще вздрагивала после спетой «Марсельезы». Он сделал это просто, не задумываясь: подошел к койке, взял свою теплую куртку и вышел в дверь — у него был такой уверенный вид, что часовые, больше всего заботившиеся о том, чтобы комендант не заметил, что они пьяны, не обратили на него внимания. Осокин спустился по узкой боковой лесенке, лепившейся с внешней стороны кирпичного здания, и огляделся вокруг. Чувство необыкновенной легкости вдруг овладело им. На дворе было темно, глаза с трудом привыкали к влажному мраку. «Счастливый дом», двор и все прилегающие здания были окружены тремя рядами колючей проволоки, по которой не проходил электрический ток: станция, остававшаяся в немецких руках, не могла справиться даже с освещением бункеров и казарм — тут было не до того, чтобы устраивать электрические барьеры.