Страница 4 из 20
Да-да, мой мальчик, совершенно верно. Одна только крохотная разница: здешнюю демократию установил и контролирует избиратель, а тамошнюю - сами советские обвинители. Разница, может быть, действительно небольшая, но, на мой непросвещенный взгляд, весьма существенная.
Студент. Не так давно правдами и неправдами выбрался из Польши. Сидим с ним на подоконнике в коридоре Колумбийского университета. Смотрит на меня прозрачным оком альбиноса, в упор, без тени смущения:
- Америке грозит фашизм!
Говорят: чужой опыт ничему не учит. Оказывается, и свой учит не всегда. Хотя, кто знает, какого рода школу, училище, академию ему пришлось пройти?
Итальянский писатель. Широко известен в Советском Союзе парой сносных книг и слабостью к русской кухне. Чем-то смахивает на Муссолини, только череп не брит, а действительно первозданно лыс. Голову носит так, будто на ней - чалма.
- Что вы мне говорите, - запальчиво кипятится он на званом приеме в честь двух русских писателей-диссидентов, - будто в Советском Союзе кого-то не печатают! Меня печатают!
И не поймешь, чего больше в этом - глупости или цинизма?
А вот его соотечественник совсем в другом роде. То ли сын, то ли внук одного из ближайших приятелей дуче. Тощ, благообразен, потасканно опрятен, словно только что из химчистки. Протягивает сухую клешню для рукопожатия, скорбно воздевает склеротические очи к потолку, вздыхает ностальгически:
- Не верьте уличным крикунам, Гитлер преступно исказил светлые идеалы фашизма!
И с обреченным выражением попранной добродетели на восковом лице направляется мимо меня в зал международного симпозиума по Правам Человека. Гуманизм, видно, каждый понимает по-своему.
3
Топот, топот, топот. И храп. И слюна с пеной - веером. И теперь уже со всех сторон. Наступают, ломятся, смыкаясь в кольцо. Причем наши отечественные экземпляры, словно особи одной породы, как две капли воды зеркально повторяют здешних. Ничего не поделаешь, естественный, так сказать, отбор.
4
В прошлом белый генерал. Можно сказать, орел степной, казак лихой, хотя уже около ста. Дорога у него позади - от Новочеркасска до Феодосии - вся в виселицах, как в портретных рамах. Но под старость в эмигрантском прозябании стал истекать охранительным патриотизмом. С атташе из советского посольства водой не разольешь, так сказать, два столпа великой державы, не мытьем так катаньем, сбылась голубая мечта: пол-Европы под сапогом у России, знай наших!
Провожая после скромного застолья дипломата, натасканного в родном отечестве по сыскной части, умильно шамкает ему вслед вставными челюстями:
- Вот это патриот, растуды твою качель, нашего - казацкого корня, не то что энти самые босяки, как их, туды-растуды, диссиденты!..
Дай Бог, как говорится, им обоим крепкого здоровья и долгих лет; глядишь, повезет: из собутыльников в сокамерники попадут, где сольются, наконец, в совпатриотическом экстазе навсегда.
Киноартист. Режиссер. Лауреат. Деятель. Наследник Станиславского. Перманентно перед или после запоя. Увешан всеми побрякушками государства, но жаждет большего, а посему подвизается в отечественном сыске на ролях „потрясателя основ": работа во всех отношениях хлебная, хотя и требующая известной изворотливости.
Вещает в Нью-Йорке:
- Мы энтих картеров, которые принимают в своих белых домах каких-то там диссидентов, интеллигентов, знать не знаем и знать не хочем. - Коронный киножест: ладонь ребром вперед, локоть плавно в сторону. - Мы артисты и душа наша за мир и дружбу, взаимовыгодную торговлю и соглашение СОЛТ-два. - В общем: хинди - руси, бхай-бхай!
Разумеется, никаких, как он выражается, картеров этот гусь знать не знает, но газету „Правда" цитирует добросовестно, слово в слово. Школа сказывается: работает по системе Станиславского, в соответствии со сверхзадачей.
Трибун. Горлан. Главарь. Что хотите. Стихами буквально испражняется. Кипит благородным возмущением. Разоблачает. Клеймит. Кого? Кого угодно, кроме собственных носорогов в штатском. Что? Что угодно, кроме людоедства в собственной стране. Но в то же время намекает. Дает понять. Проводит аллюзии. На этом стихотворном мародерстве сделал себе состояние и полускандальную известность. Но жанр одряхлел, золотое время дармовых кормов кончается.
- Проходит моя слава, как вода сквозь пальцы,- жалуется, болезный, приятелю, пропивая в лондонском кабаке гонорар за недавнее изобличение язв капитализма, и белые глаза его при этом истекают мутной слезой. - Люди неблагодарны.
Умри, Денис, лучше не скажешь! Но, воленс-неволенс, какой поэт, такая и благодарность.
Живописец. Это значит - живо пишет. Наш - даже слишком живо. Увековечил уже с полдюжины царствующих и не менее дюжины властвующих особ обоего пола, разного возраста и разнообразного калибра. Работает в принципиально иконописной манере: Лоллобриджиду - под Матерь Божию, Брежнева - под Христа в маршальских регалиях. Поговаривают, за Амину Даду взялся, расписывает в святоотеческой манере, хочет художественно прозреть в людоеде черты то ли Иоанна Крестителя, то ли Симеона Затворника. В духе, так сказать, исторического компромисса.
Но после недавнего вояжа по Европе творческая Дуняша неожиданно затосковала - другой славы возжаждалась, извините за выражение, героической. Сидя в своей московской опочивальне среди французской мебели Людовика какого-то, собрал, чтоб добро не пропадало, все прошлые модели на одном холсте, добавил туда для оппозиционного оживления Спасителя, опального прозаика, самого себя и - в живописный Самиздат: нишкните, завистники, мы тоже, мол, не лыком шиты!
Не картина, а целое скопление, созвездие, содружество, конгресс гигантов, можно сказать, яблоку некуда упасть. Видно, по этой самой причине в сей эпохальной мистерии двадцатого века только Иванушке-дурачку места не нашлось, а скорее всего, нету их теперь, Иванушек-дурачков. Перевелись.
5
„Дорогие друзья!
Со дня моего отъезда на Запад прошло более четырех лет. Пора, что называется, подвести первые итоги. Оглядываясь теперь на прошлое, я должен с горькой определенностью признать, что после своего отъезда потерял куда больше, чем приобрел. Разумеется, не о квасной ностальгии речь, этим я не страдаю, а если и поскребет на сердце иногда, мне стоит только добежать до газетного киоска на Этуаль, полистать родную „Правду" - и все как рукой снимает. Куда тяжелее для меня потеря среды, то есть тех людей, судьбы которых так или иначе переплелись с моею, той языковой стихии, в которой складывался мой человеческий и литературный слух, того горделивого сознания своей правоты, какое дается человеку участием в общем противоборстве темной и безусловно злой силе. В том общественном микромире, который с годами мы сумели создать вокруг себя и в себе на родине, царила ответственная окончательность нравственных законов: нельзя убить, нельзя солгать, нельзя слукавить. Это был восхитительный остров взаимопонимания, где каждый ощущал каждого с полуслова, с полувзгляда, с полунамека, а то и на расстоянии. Иногда мы просто молчали по телефону (о, эти отечественные телефоны!), и это молчание было для нас куда красноречивее самых пылких объяснений или речей.
Поэтому для человека моего склада и характера первым и, пожалуй, самым мучительным испытанием на Западе явилось полное смещение спектра этических, эстетических и политических критериев, принятых здесь в оценках людей, событий, ценностей. Оказывается, что в общем-то все можно и все дозволено. Можно черное назвать белым и - наоборот. Дозволено солгать и убить, если это касается „палачей" или „угнетателей", или „агентов империализма" (кстати, под последнюю категорию легко подпадает и ваш покорный слуга со товарищи, так что еще, как говорится, не вечер), а кто из ближних считается таковым, в каждом случае определяет сам идеологический субъект.
Но не дай вам Бог, если вы попробуете, хотя бы робко, указать на некоторое несоответствие подобной диалектики с элементарными принципами демократии, вас тут же обвинят в обскурантизме и скоренько зачислят в лагерь черной реакции, а это обойдется вам, прямо скажем, недешево: перед вами моментально захлопывается большинство дверей, вы незаметно для себя оказываетесь в профессиональной и политической изоляции. Тяжесть этого негласного террора испытали на себе почти все те, о ком в современной России говорят только с восхищением и благодарностью: Орвелл, Ионеско, Кестлер, Конквест, Марсель, Арон и многие-многие их единомышленники.