Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 39 из 52



Твой Коточка в Туфельках»

В середине марта, несмотря на все уговоры отца остаться у тети Риммы, бабушка приехала на Черную речку. Через несколько дней после ее возвращения контрреволюционное движение приблизилось вплотную к нашему дому. Возникшее в самой глубине Финляндии, кажется около Таммерфорса, оно оставалось для нас почти совершенно неощутимым. Совершенно неожиданно в конце марта фронт, образовавшийся между белыми и красными войсками, прошел через наш дом. На некоторое время мы оказались окончательно отрезанными от Петербурга и от всего остального мира.

Правда, последние дни даже к нам, на наш остров, окруженный весенней распутицей, доползали странные, беспокойные слухи: говорили о генерале Маннергейме — это имя мы услышали впервые, — о том, что он вывел из северных снежных лесов, был разбит красными войсками, ушел назад в леса и возник снова. Преодолевая тающие снега, переходя вброд вздувшиеся желтые реки, увязая в расхлябанных оттепелью болотах, он двигался на юг, неся с собою пожары, грабежи и расстрелы.

Однажды утром за черным Райвольским лесом началась стрельба. В холодном мартовском воздухе, под солнечным холодным небом, отчетливо зазвучали короткие винтовочные залпы, сухая трескотня пулеметов и редкие, круглые орудийные выстрелы. Стрельба продолжалась долго, все напряженней, то приближаясь, то снова уходя вдаль.

С башни нашего дома, где мы устроились с отцом, долгое время ничего не было видно — стекла морского бинокля, не задерживаясь, скользили по снежным полям с черными проталинами, по крышам приземлившихся изб, вдоль голой опушки леса. Холодный воздух дрожал от выстрелов, возникавших неизвестно откуда. Чувство томления и тошнотворной неизвестности охватило меня, но я оставался с отцом на башне, продолжая в бинокль обыскивать пустой горизонт. Я почувствовал облегчение, как будто неизвестность кончилась, когда вдалеке, за лесом возникли пожары — сперва на севере, потом на востоке. Это горели железнодорожные станции Райвола и Тюрсевя. В безветренном воздухе прямыми столбами поднимались клубы черного дыма, медленно разворачиваясь, тяжелые и упрямые. Весь день мы не сходили с башни, но по-прежнему оставалась холодной и спокойной финляндская природа, безлюдным и мертвым далекий горизонт. Даже между отдельными избами насупившейся деревни не было заметно движения — все сидели по домам. К вечеру воздух стал серее и гуще, вероятно легкий туман упал на землю. Все так же ниоткуда возникала стрельба. Только однажды стекла бинокля уловили нечто похожее на жизнь среди голых сосновых стволов, на самой опушке леса, но так незначительно было это движение, так быстро растаяли появившиеся было тени, что ни отец, ни я, мы не были уверены, что действительно поймали перебежку солдат, — быть может, просто уставшие от долгого напряжения глаза увидели то, что в течение долгих часов ожидали увидеть.

С наступлением темноты стрельба начала утихать. В холодных сумерках слились в одно серое пятно и деревья леса, и черные проталины, и сугробы слежавшегося снега, и стены изб, только пожары разгорались веселее и ярче, громадными привидениями поднимались к небу окрасившиеся в пурпур круглые клубы дыма.

В гимнастической, промерзшие от долгого сидения на открытом воздухе, мы продолжали прислушиваться, но наступившая после боя тишина оставалась нерушимой. Бабушка, весь день державшаяся храбро, даже с некоторым молодечеством, разливала чай. Отец пытался шутить, придумал новое прозвание бабушке в честь ее неожиданного бесстрашия — «Кавалерист Девица», но из шутки ничего не вышло: ни у кого, кроме самой бабушки, не хватило смелости поддержать шутливый тон отца. За незанавешенным огромным окном, там, где в черном стекле отражался наш чайный стол с маленьким никелированным самоваром и мы все, сидевшие за столом, безлунной ночью пробирались незнакомыми дорогами солдаты разбитой армии.

На другое утро я спустился к Черной речке. День был солнечный, но холодный — подул северный ветер. Между белыми берегами быстро бежала вскрывшаяся на прошлой неделе река. Течение иногда приносило осколки льдин. Они стукались о край берега и, от удара уйдя под воду, снова выныривали и, крутясь, уносились дальше, к морю, На противоположном берегу реки, между голыми рыжими стволами сосен, на мшистой проталинке, спал красноармеец. Он лежал на спине, широко раскинувшись, продолжая сжимать в правой руке винтовку с острым трехгранным штыком. С деревьев начала падать капель, отогретая солнцем. В лесу, нарушаемая только очень робким, весенним чириканьем птиц, стояла прозрачная тишина. Спустившись к самому берегу, я стал искать способ переправиться через реку, но лодки, вытащенные на зиму из воды, лежали неподвижными, глубоко вмерзшими в землю горбами. Пока я старался, поддев весло, отодрать край лодки от земли, красноармеец проснулся. Я крикнул ему, чтобы он подождал, пока я сбегаю за хлебом, — впрочем, едва ли бы я сумел перебросить хлеб на другой берег: река в разлив стала слишком широкой, — но он, не отвечая и даже ни разу не обернувшись в мою сторону, пошел в глубину леса. Я повторил, как умел, по-фински, но он все по-прежнему, не оборачиваясь, сутулый, безнадежный, тяжело припадая на левую ногу, продолжал уходить. Вскоре его фигура исчезла между сосновыми стволами.

К полудню наше местечко было занято белыми. Начались расстрелы — в одной нашей деревне было расстреляно человек шесть, случайно, без разбора, те, кто первыми попались под руку.

Отец был молчалив. Только однажды он сказал мне — этого я ожидал меньше всего, зная тогдашнее его настроение:

— Мне противно, когда при мне ругают красных. В Финляндии красные вели себя превосходно.

Потом, подумав, он добавил:



— Жаль, что белые победили в Финляндии! Ведь это конец революции. Конец революции — ты понимаешь, что это значит?

Вскоре после прихода белых отец попросил меня принести большую садовую лестницу и поставить ее на площадке, в приемной. Здесь в высоком пролете висел его рисунок, занимавший всю стену: серая, огромная, тяжелая как камень фигура «Некто в Сером», со свечою в руке, озарявшей четырехугольный, твердый подбородок. К этому рисунку отца я долгое время не мог привыкнуть — была в нем тяжелая тревога, безысходность, как только я взглядывал на него, мне казалось, что он сейчас раскроет свои твердые, каменные губы и заговорит холодным голосом, лишенным волнения и страсти, «как наемный чтец, с суровым безразличием читающий книгу Судеб».

С ящиком пастельных мелков под мышкой отец влез на самый верх лестницы и, с трудом сохраняя равновесие, сначала стер, а потом наново нарисовал свечу — и стала «свеча в Его руке не больше как толстый огарок, горящий красноватым, колеблющимся огнем. И так же красны блики на каменном лице Его».

Я не выдержал и спросил отца:

— Зачем ты это делаешь? Не рано ли?

Стряхивая пастельную пурпуровую пыль с рукава бархатной куртки, он ответил, отводя глаза в сторону:

— Пора. Уже давно пора.

22

Наступила весна 1918 года. Сошел последний снег, но в конце апреля выпал снова — подул резкий, налетавший порывами северный ветер.

С первыми теплыми днями, когда начали оттаивать промерзшие комнаты, в доме появились первые признаки повой жизни. Я перебрался в башенную, где было уютнее и веселей. Воскрес отцовский кабинет: оттуда все чаще и чаще раздавалось постукивание пишущей машинки — этой весной отец начал писать новый роман, так и оставшийся незаконченным. По-прежнему в романе не было ни слова о революции, продолжавшей быть для него слишком близкой и очевидной, той болью, для которой еще не находились нужные, последние слова. Все реже отец выходил на прогулки — ему становилось трудно ходить подолгу. Постоянно, изо дня в день, из ночи в ночь болела голова, мучительной нудной, болью, неравномерно, то спеша, то замирая, билось приближавшееся к смерти сердце. По-прежнему отец не мог увлечься никакой ролью и его душа была беззащитна перед мраком и тоской его одинокого «я».