Страница 4 из 23
Улыбка стала шире, и Джульетта поняла, что имеет дело с человеком, считающим себя неуязвимым. Ну да ей не впервые сталкиваться с подобным грязным и раздутым эго. В её бытность «тенью» в Глубине таких личностей кругом было пруд пруди.
— Уверена, что виновным окажется тот, кому эта смерть выгоднее всего, — сухо сказала она. И добавила после паузы: — Мэр.
Кривая улыбочка потухла. Бернард выпустил прутья и, сунув руки в карманы комбинезона, отступил назад.
— Ну что ж, приятно было познакомиться. Я думаю, вы только совсем недавно поднялись из глубины, ещё не привыкли к жизни наверху, да и я, чего греха таить, тоже слишком долго был изолирован в собственном кабинете; однако должен сказать — жизнь меняется. Вы шериф, а я мэр, и поэтому мы будем работать в одной команде. — Он взглянул на папки у её ног. — Я рассчитываю, что вы станете держать меня в курсе. В курсе всего.
С этим словами Бернард повернулся и ушёл. Джульетте пришлось порядком напрячься, чтобы разжать кулаки. Когда она наконец расцепила пальцы, сжимающие звезду, обнаружилось, что острые концы значка впились ей в ладонь, и в порезах показалась кровь. Несколько капель сверкнули на уголках звезды, словно мокрая ржавчина. Джульетта вытерла значок насухо о свой новый комбинезон — привычка, оставшаяся от прежней жизни среди машинных масел и мазута — и выругалась, увидев на одежде неопрятное тёмное пятно. Перевернув звезду лицевой стороной вверх, она вгляделась в чеканку: три треугольника — символ Хранилища и над ними слово «Шериф». Снова повернула звезду на обратную сторону и провела пальцем по застёжке-булавке. Открыла её. Иглу булавки за многие годы не раз сгибали и снова выпрямляли, отчего создавалось впечатление, будто её выковали вручную. Зажим, на котором крепилась булавка, немного разболтался, и застёжка сидела некрепко, шаталась. Вот точно так же и сама Джульетта колебалась, носить ей звезду или нет.
Шаги Бернарда постепенно затихли. Она услышала, как он сказал что-то помощнику Марнсу, и ощутила, как нервы её налились новой, стальной решимостью. Так было, когда ей случалось наткнуться на ржавый болт, не желающий поддаваться. Эта нестерпимая неподатливость, этот отказ поворачиваться заставляли Джульетту упрямо сцепить зубы. Она всегда верила, что нет такой заевшей гайки, которую ей не удалось бы отвернуть; она научилась управляться с ними при помощи смазки и огня, машинного масла и элементарной грубой силы. И они рано или поздно поддавались, стоило только всё сделать по уму.
Она проткнула извилистой иглой нагрудник своего комбинезона и закрыла застёжку. Скосила глаза на звезду — что-то в этом было сюрреалистическое. На полу у её ног валялось с десяток папок с делами, требовавшими внимания, и впервые за всё недолгое время своего пребывания наверху Джульетта прониклась осознанием, что это — её новая работа. Машинное отделение — дело прошлое. Уходя оттуда, она оставляла его в гораздо лучшем состоянии, чем когда впервые появилась там. Она провела в генераторной достаточно времени, чтобы успеть насладиться тихим гулом отремонтированного генератора, увидеть, как плавно вращается идеально сбалансированная ось — настолько плавно, что казалось, будто она не движется вовсе. А потом поднялась наверх и нашла здесь всё в разболтанном, развинченном состоянии. Главный, основной механизм Хранилища еле тянул, скрипя и скрежеща всеми своими частями — как и предупреждала мэр Дженс.
Джульетта оставила все папки валяться на полу, подобрала лишь дело Холстона — в которое она, по идее, даже и заглядывать-то не должна бы, но ничего не могла с собой поделать — и вышла из камеры. Ей надо было бы вернуться в свой кабинет, но она двинулась сначала в другом направлении — к жёлтой стальной двери воздушного шлюза. Уже в который раз за последние несколько дней заглядывая в тройное стекло, она воображала себе человека, на чей пост заступила: вот он стоит внутри, облачённый в один из этих дурацких громоздких скафандров, и ждёт, когда откроется дальняя дверь. Какие мысли проносятся в мозгу того, кто вот-вот будет выброшен из родного дома? Наверняка им владеет не только страх, должно быть что-то ещё, какое-то особое ощущение — запредельное спокойствие вместо боли или отупение, пришедшее на смену ужасу. Нет, представить себе эти уникальные и чуждые эмоции — задача невозможная, поняла Джульетта. Воображение способно лишь ослабить или усилить уже имеющиеся впечатления. Всё равно что попробовать объяснить кому-то, что такое секс или оргазм. Невозможно. Но стоит тебе самому это почувствовать — и тогда ты сможешь представить себе различные степени уже знакомых ощущений.
Точно так же, как с цветом. Новый оттенок можно описать, только опираясь на другие, уже виденные. Можно смешать знакомые краски, но нельзя создать новый цвет, не основываясь ни на чём. Так что, наверно, только те, кто уходит на очистку, могут знать, каково это — стоять там, дрожа от страха — а может, наоборот, без малейшей боязни — и ждать смерти.
Жажда узнать почему наполняла все шепотки, гуляющие по Хранилищу — её обитателям не терпелось понять, что двигало этими людьми, отчего они оставляли чистый и сияющий дар тем, кто изгнал их? Но как раз это Джульетту совсем не волновало. Должно быть, уходящие видели новые краски, ощущали неописуемое, а может быть, даже переживали нечто вроде религиозного экстаза, который получаешь только при виде Костлявой с косой. Разве недостаточно знать, что очистка происходила всегда, без сбоев? Вопрос решён. Прими это как аксиому. Приступай к решению настоящей, насущной проблемы — что чувствует тот, кто уходит на очистку? Вот в чём истинное проклятье существующих табу: оно вовсе не в том, что нельзя стремиться наружу, а в том, что нельзя даже сопереживать ушедшим, нельзя пытаться понять, что они испытали, нельзя толком выразить им свои благодарность и раскаяние.
Джульетта постукивала по жёлтой двери уголком холстоновской папки, вспоминая этого человека в его лучшие времена, когда он был влюблён, когда ему выпал выигрыш в лотерее, когда он рассказывал ей о своей жене… Она кивнула его призраку и отошла от массивной металлической двери с маленьким окошком из толстого стекла. Она ощущала своё сродство с ушедшим шерифом теперь, когда работала на его посту, носила его звёздочку, даже когда сидела в той же самой камере. Она тоже когда-то любила. Они любили друг друга втайне — не вовлекая в свои отношения Хранилище и игнорируя Пакт. Так что Джульетта знала, что значит терять свою самую большую драгоценность. Она была уверена, что если бы её возлюбленный не питал бы сейчас корни растений, а лежал там, на склоне холма, в прямой видимости — она, Джульетта, тоже пошла бы на очистку, тоже захотела бы увидеть новые краски.
На пути к своему столу она снова открыла папку Холстона. Своему столу… Это его стол. Здесь сидел человек, который знал о её тайной любви. Она рассказала ему во время их совместного расследования там, в Глубине, что погибший был её возлюбленным. Наверно, она сделала это потому, что Холстон только и знал, что говорил о своей жене. А может, это из-за его вызывающей доверие улыбки, которая делала его таким хорошим шерифом? Потому что перед ней невозможно было устоять, так и хотелось выложить все свои секреты. Ладно, причина неважна. Важно, что она призналась представителю закона, в чьих силах было навлечь на неё всяческие неприятности, в нигде и никак не зарегистрированных любовных отношениях, что являлось прямым нарушением Пакта; а Холстон, этот блюститель закона и порядка, ответил всего лишь: «Сочувствую…»
Он сочувствовал её утрате. Он обнял её. Словно знал, что творится у неё внутри, какая тайная скорбь снедает её, как затвердела та часть её души, где когда-то жила любовь.
И она уважала его за это.
А теперь она сидела за его столом, на его стуле, напротив его старого помощника. Марнс обхватил голову руками и вперил недвижный взгляд в лежащую перед ним закапанную слезами папку. Джульетте было достаточно одного взгляда, чтобы понять — здесь тоже самое. Запретная любовь.