Страница 11 из 55
Сейчас на пути встречалось множество милых сердцу подорожников, и светлая печаль обволакивала душу. Он обходил благоговейно канавы для прокладки труб, открытые глубинные колодцы, кучи навороченной оранжевой жирной глины, посматривал на бесконечную степь с дымками, которую уже накрыл розовым покрывалом разгорающийся закат, провожал затуманенным взглядом старенький паровозик с жесткими вагонами, который, посвистывая натужно, огибал многокилометровую дугу вокруг Магнит-горы. Они с Галией, как эти подорожники, тоже выбежали на дорогу, да так и остановились на ней удивленно. Тогда, ночью, в бору она сказала ему: «Несчастный ты и неумелый в жизни. Я поведу тебя и буду беречь. Мы уйдем на рассвете…»
А теперь вот она скоро родит человека, и он, Ромашкин, будет беречь их обоих. А то, что он как бы не женат и не прописан и живет вроде уже в ее шалаше, так это дело образуется, как сказал сосед, знатный машинист Максим Иванович.
Вот советует он устроиться на завод шихтовалыциком, грузить мульды и ставить на весы, чтобы было все габаритно, рельсы там очищать на этом шихтовом дворе, и за эту работу ежемесячно платят сто семьдесят рублей. Вот ведь, как славно — и при деле, и душа на месте! Быть своим на производстве — как на главной улице жить! Да, он прав. Жить не налегкача, не на ширмача, не на живую нитку и не как подорожник… Раньше он только косил взглядом на завод, цокал языком с сожалением, думал, что туда пастухов не принимают, уж это точно. Вот если грузчиком, наверняка встретят с распростертыми объятиями, потому как одного железа там грузить хватит на всю жизнь. Он исподволь мечтал, как однажды утром наденет чистую рубаху, сядет в пустой железный трамвай и поедет, держа направление к трубам и громадным дымам, туда, где непременно находится отдел кадров и где его ждут и не дождутся, такого веселого и решительного. А теперь подошла эта черта, за которую нужно шагнуть, войти в производство, в котором сталь и чугун, и разное железо, и он при нем, расставшийся с полем, которое понимает, с картофелем и птицей, с хлебом и скотом, с жирами, колбасами, мясом и разными овощами для населения. Или — или! Тут уж придется решить наверняка, взять быка за рога, найти золотое перышко жаворонка, чтоб светило в душе, а не маячила тоска холодным туманом.
Возвратившись домой, Ромашкин узнал от обступивших его соседей-рабочих, что Галию увезли в больницу, в родильный дом, то есть, что Максим Иванович поспел вовремя, что он все-все машины останавливал, даже трамвай, и что Ромашкину нужно скорее бежать туда, потому как мало ли что… Федор, не раздеваясь и не умывшись, поспешил к Галие; прибыв к роддому, долго толокся у дверей, дождался дежурного врача, узнал, что жена жива-здорова и родила дочь. К Галие его не пустили. Он добрался до дома, стараясь унять гулкие стуки сердца, охладился водой и, не поужинав, завалился на пустую кровать, уставший от радости, но счастливый.
Всю ночь ему снились черные трубы с большим дымом и высокие краны. Дым ковровой дорожкой стелется ему под ноги, а кран кланяется ему и приглашает ступить на высокий порог, на котором много народу и среди всех его сосед — начальником отдела кадров. За спиной остались и утренний громкий трамвай, и громада горы с железной рудой, и степной аэродром с бесстрашными самолетами, и мясокомбинат, окруженный осиротевшими без Ромашкина стадами.
Он подходил к почетному машинисту, а навстречу ему гремели аплодисменты и многочисленные рукопожатия согревали его ладони. А когда он остановился, ему подвели коня. Он взял его за повода, вскочил на него и почувствовал, что конь железный, а из ноздрей идет дым и огонь, а еще понял, что это не конь, а такая машина, о которой ему очень даже с увлечением поведал сосед.
И тут он начал во все тоже огнедышащие разные печи и домны бросать что-то железное и тяжелое, которое потом светилось солнцем. И снова аплодировали и жали руки, еще крепче, и тогда окончательно уверился, что и он на что-то способен, кроме как объезжать поля и пасти коров.
А потом за воротами его ждала Галия с дочкой Алтынчеч на руках и соседи со всего дома разговаривали:
— Ах, Галия, Галия…
— Вот счастье-то!
— Она здорова баба. Целый народ нарожает.
Он сказал ей, что они пойдут в родное село повидать родных и в гости, что это не возвращение, а отпуск, пойдут по главной дороге. Галия кивала головой и была рада. Они так и шли с Алтынчеч на руках, а вокруг зеленые поля и леса, голубые теплые дожди, гладкие атласные реки под зноем, звонкая от солнечных лучей листва берез и радуга над полями от веерообразной поливочной машины, а еще много пыльных подорожников у дороги, мимо которых они проходили, оставляя их за спиной.
Навстречу Ромашкину и Галие скакали галопом ее трое братьев, а потом кони остановились как вкопанные и встали на дыбы. Братья кричали что-то непонятное, но по их улыбкам было видно, что они не в обиде, что очень даже рады, и старший из них выехал вперед, словно указывая дорогу, а двое других — по бокам. Ну, совсем как почетный караул! Так и шли. А когда собралась вся родня, отняли у Галин Алтынчеч и стали передавать ее друг другу, и все пели и плясали.
А вокруг все цвело, пылало солнце, и шалаш убран в цветы, и коряга зазеленела, и вообще — много разных радостей и поздравлений.
Прямо сказать, золотой сон приснился Ромашкину. Он так и проснулся с блаженной улыбкой, а потом заметался, засобирался, заторопился на завод, к трубам, печам и кранам, которые кланялись ему во сне и приглашали его ступить на торжественный высокий порог.
ЗОЛОТАЮШКА
Рассказ
Степанида Егоровна поглядела на синие вечерние окна и устало вздохнула.
Ничего пока не случилось.
Просто закончился суматошный день.
Просто трудно будет теперь эти окна раскрывать: сиреневые кусты давно уже вымахали в жилистые высокие деревья, отяжелели от цвета, разросшиеся кроны, словно розовые сугробы, густо и упруго завалили каждое окно, напружинили ветви — вот-вот выдавят стекла. С улицы взглянешь — будто в облаках дом. По облаку на каждом дереве.
Да и не в дереве дело.
Ударило ей по сердцу постылое мужнее письмо… Десять лет он от нее в бегах, бродяжил с артелями по матушке России, плотничал на воле — доживал молодость по своей душе…
И вот выискался. Высказался. На конверте, словно в усмешку, «председателю колхоза», ей, значит, написал, и добавил «лично в руки», и подчеркнул два раза.
Не на дом, а на контору адрес. Золотовой от Золотова. Так-то!
Степанида Егоровна, раскрывая окно, медленно надвинула створки на шуршащие по стеклу пружинящие ветви, и сразу из голубого густого дыма сирень, как живая, кинула в лицо ей свои пушистые мягкие гроздья, будто руки для объятья. Гроздья пахли, как руки мужа после бритья — одеколоном.
«Надо обрезать лишние ветки», — решила она и, зарывшись в них головой, подышала дурманящим запахом и стала выискивать небо в сиреневых вершинах.
Луна привалилась к ветвям круглым бочком и начала подрагивать, словно запуталась в них, зазвенела. Это соловей, тоже как бы запутался в ветвях, — заливался.
Письмо она бегло прочла еще днем в конторе, но не запомнила ничего, кроме, что едет домой, да хлестнувшие жаром в щеки наглые его слова: «Ты моя Золотаюшка». Растерялась тогда… Да и мешали шофера, как всегда, со своей колготней: кому куда ехать, что возить…
Золотаюшка… Юное, далекое, такое светленькое слово в его неистовых губах перед свадьбой. Потом-то, с годами, все реже и реже слышала это словечко, а больше другое, неуклюжее словцо: «Степа».
В широкие крашеные доски пола просторной гостиной из окна втыкались голубые лунные мечи, бесшумно разрезая комнатную темноту на бархатные слои, как на занавески. Гостиная большая — хоть танцы открывай! В доме всегда как-то пусто, когда вот такая темь и тишь и нет движения. Дочка ушла в село на частушечные посиделки, а может, уж и на свиданки бегает к Витюше. Да и кто усидит сейчас в потемках при такой-то сиреневой майской благодати, когда вокруг вот-вот разольется молодое лето и вспыхнут зеленым пожаром травы и березы. Разве только она, бывшая Золотаюшка, а теперь полная золотая Степанида, с растерянностью на душе, с одиночеством в обнимку, когда хочешь — не хочешь, а разговаривай сама с собой вслух.