Страница 10 из 55
— Слушай, Федя. Ты не заходи в эти гадючники, не пей на стороне. Давай лучше сделаем так. Когда закончишь работу, — иди прямо сюда, ко мне, домой. И здесь ты выпьешь. Дома всегда будет что. И пиво я поставлю в холодную воду. Ты и сам не захочешь пить где-то и с кем-то.
Он кивнул ей тогда. И правда, дома лучше. И — всегда будет.
Галия пододвинула ему тарелку с мясом. Он не стал есть, сказал, мол, не хочу, и поведал о том, что он увидел в бойцовом цехе.
— А ты не ходи туда больше. Отдохни пока.
— Как отдохни?!
— Ну, иди на другую работу. Вот сосед говорит…
Что-то часто она стала упоминать соседа. Он вспомнил: вернулся домой усталый и невеселый, торкнулся в дверь — закрыта. Пошел искать Галию. В каптерке, где она сортировала свои простыни, наволочки, одеяла, услышал скрипучий добродушный смех соседа, которого он сразу возненавидел.
Сказал весело и зло:
— Ну и что же говорит твой сосед?!
Галия рассмеялась, погладила по щеке, со страстью прошептала:
— Какой ты глупый и милый… Я ведь, Федя, скоро рожать буду.
Ромашкин почувствовал, что он задыхается, мысли забегали, пока не образовались в одну, главную — ребенок, жена, семья.
Нахлынуло на него то теплое, нежное и светлое, когда они шли на рассвете с Галией к автобусу в Малоозерский поселок. Шли в сосновом бору, как во сне. Сосны были и темные, и густые, а после степи и ветра, высокого неба и простора земли они закрыли двух человек тенью и окутали тишиной, дышали смолистым запахом шершавой коры. Все там было величественным, как в другом мире. Древние громадные стволы держали высоко на весу лапчатые ветви и загораживали, пронзая иглами, синее небо.
Тогда они устали. Руки у него отмотал чемодан, а у Галии за спиной как припаянный висел на лямках туго набитый рюкзак. Поели лепешек и холодной баранины. Улеглись рядом, обнялись, нашли губы друг друга.
Он до сих пор помнит, как она, все время вздрагивая, властно притягивала его к себе и долго не отпускала. Отдышавшись, он прижимал ее голову к своей груди.
— Ну вот… Га-ли-я. И стала ты моей женой.
…Этой ночью ему не спалось. Он приваливался весь к ней и осторожно слушал гулкие стуки ее большого сердца. Галия всегда спала на боку, положив одну руку под щеку, другую вдоль высокого бедра.
Без открытых глаз она была чужой, спокойной. Утрами она рассказывала ему сны, которые ей снились. Сны были всегда счастливые, похожие на сказку.
А сейчас он оберегал ее ровное дыхание, любовался и втайне ждал, вот она откроет глаза и станет снова Галией. Ох, эти ночные глаза… Около губ дыхание и светлячки добрые, доверчивые на лице, а больше ничего на свете нету. Вот прижаться — и уснуть.
Кружится шар земной. За окном скоро задымят ветра и ухнут первые снега, по булыжной мостовой зацокают чьи-то шаги, задребезжит по рельсам далекий трамвай, на сердце нахлынет грусть, и только рядом, под горячими грудями, всегда слышится ее сердце, и, как тут не обнимешь Галию, она тоже всего обнимет раскрытыми глазами. Целуй ее улыбку на податливых губах! И нежность шла от ее руки до щек, и теплота, присущая женщине, когда ей очень приятно и спокойно в ночной тишине. Он доверительно шепнул:
— Давай больше не будем ссориться…
Галия вздохнула.
— Это не ссоры. Просто мы так с тобой беседуем. Спи. Теперь нас будет трое.
Ромашкин стал долго, осторожно поглаживать ее.
— Сын?
— Не знаю. Может быть, дочка. Алтынчеч. Златокосая.
— Я буду тебя беречь, — только и сказал он и услышал в ответ усталое «спи».
После этого работалось и жилось хорошо, только однажды в коридоре общежития его остановил сосед. Этот человек, который всегда молча курил на скамеечке около дома, к которому Ромашкин начал присматриваться, был одет в мятую рубаху поверх брюк.
Он кивком позвал за собой, зашлепал тапочками по чисто вымытому полу.
«Что ему надо?!» — удивился Ромашкин и нехотя присел рядом на ступеньку крыльца. Ну, что ж… С этим соседом он был едва знаком, тот был нелюдим, всегда хмуро и загадочно молчал, а, приходя с работы, ночью шумно плескался и фыркал за стеной, оглушительно крякал — мешал сну.
Федор раньше долго гадал, где и кем работает сосед, узнать об этом стеснялся, пока Галия не сказала ему, что Максим Иванович работает на заводе знатным машинистом.
«Знатный» почесал живот, одернул рубаху, вынул папироску из пачки «Север», размял и стал стараться прищуривать свои круглые глаза, отводить прямой взгляд в сторону, словно очень его занимало розовое облачко пыли над полоской степного горизонта. Глаза почти не мигали, ресницы были черны и обводили глаза черно и красиво, как у красной девицы. Мужик добротный, с короткой стрижкой на большой голове.
Сосед, Максим Иванович, откашлялся, крякнул:
— Хм! Ты из какой деревни будешь?
Федор удивленно доложил:
— Из Верхнеуральской.
— Знаю. А ты сейчас, значит, в город перебрался. Ну, и как — где работаешь?
— Я по своей специальности. На мясокомбинате.
— Что ж, хорошее тоже дело. Кое-что знаю. Пастухом вроде?
Ромашкину хотелось добавить «старшим», но раздумал. Зачем попусту баланду травить!
Итак, сосед почем зря лезет в душу, а сам первый руки не подал и не познакомился по-настоящему.
Промолчал и услышал:
— Хм. Ну, а Галия Нагимовна кем тебе приходится?
Федор замялся, а потом выкрикнул:
— Как это кем?! Она — Галия мне! Невеста, жена, и вообще…
Сосед рассмеялся.
— У нас полюбовницами раньше называли.
Федор хотел уйти. Но, почуяв разумом, что это только начало, как у рыбаков бросок на живца, во всю душу рассердился:
— Сам-то один живешь! Ни жены, ни детей, а нас попрекаешь!
Сосед помолчал, пожевал губами:
— Хм. Да ведь оно так происходит. Как на крану. Подцепишь — лады! Промахнешь якорем — работай снова. Вот я подцепил одну женушку, а она сорвалась. Укатила без оглядки с командировочным каким-то. Убегом ушла.
— Тоже полюбовницей была?
— Нет. Женой. По закону. Не то что ты, не прописанным и не расписанным живешь. Два раза не по закону. Это нелады.
Сосед снова засмеялся.
Ромашкин вспомнил такой же смех в каптерке, его будто подбросило, и он выкрикнул с защитительной злостью:
— Она… давно беременна! Родит скоро.
Сосед о чем-то задумался, а потом тоже сердито бросил:
— Ну и лопух же ты за это! Разве можно так жить?! По-шаромыжному?! Вон комендант молчит пока, но если, говорит, меня прижмут, я их расселю. Чуешь? И дальше грозился, если он, ты, значит, не пропишешься — выселю на все четыре стороны! Так-то. А теперь сам соображай, что к чему…
Максим Иванович искал папироску в пачке «Севера», не нашел, смял ее, бросил ив аккурат попал комочком в мусорную бетонную урну, потом встал и, поджав губы, величественно раскрыл двери в коридор.
Ромашкин остался один. Долго сидел задумавшись.
Как же это они с Галией жили и жили, а не подумали о прописке и свадьбе, все откладывали на завтра, мол, не к спеху — успеется! Еще пришла в голову догадка о том, что без прописки в загсе их не распишут, а без прописки его выселят. Вот тебе и на!..
Ах, лопух, лопух…
Прав машинист, прав Максим Иванович, хоть и осталась обида на него и на себя, обида на то, что не он, Федор Ромашкин, сам догадался об этом важном деле, а кто-то по соседству надоумил его, осталась обида, легла тенью на сердце.
И вообще, все снова рушилось, и не было сияния, как когда-то на родной стороне. Но и то, их не оставят в беде — человека скоро родим!
…И настал тот знаменательный день, когда он спешил домой, спешил через степь, которая окружала Магнит-гору, мясокомбинат и аглофабрику. Весь день Ромашкин с другими приемщиками гнал от далекого разъезда скот, и к вечеру, сдав по счету последнюю партию коров, изнервничался в пути, совсем измотался. Сегодня он окончательно решил, что это последний его день работы и все-все в последний раз. Скоро выпадут снега, и закончится сезон, и надо загодя подумать о будущем. Вечер навалился на ковыли, на рыжие отвалы руды, солнце скользило скупыми лучами по нагретым рельсам железной дороги, где на повороте маячила одинокая будка стрелочника, около которой останавливались товарняки. Вчера, когда он прибыл с приемщиками на далекий разъезд, где пришлось переночевать, выпал первый легкий снежок, как приснился. Федору было зябко, и он все вспоминал Галию, ее горячую трепыхающуюся грудь, о которую он бы погрелся, вспоминал смотрящие прямо в душу темные глаза на тихом ожидающем лице и добрые расцелованные губы.