Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 39 из 97

Она не поднимала головы. И вдруг, освободив свои руки, она схватила мои и начала их безумно целовать; и я чувствовал на своей коже теплоту ее губ, теплоту ее слез. А так как я пытался вырваться, она со стула упала на колени, не выпуская моих рук, рыдая, показывая мне свое искаженное лицо, по которому ручьями стекали слезы, а судороги рта свидетельствовали о невыразимой пытке, от которой содрогалось все ее существо. И, не будучи в состоянии поднять ее, не будучи в состоянии говорить, придавленный ужасным приступом скорби, покоренный силой муки, искажавшей бледные губы этой бедной женщины, отбросив всякое чувство обиды, всякую гордость, испытывая лишь слепой страх за эту жизнь, чувствуя в этой простертой у моих ног женщине и в себе самом не только человеческое страдание, но и вечную человеческую ничтожность, расплату за неизбежные нарушения закона, тяжесть нашей животной плоти, ужас фатальной, неумолимой неизбежности, начертанной в самых корнях нашей сущности, всю плотскую скорбь нашей любви, — я тоже упал перед ней на колени, чувствуя инстинктивно потребность упасть ниц, сравняться даже позой с существом, которое страдало и причиняло мне страдания. И я тоже разразился рыданиями. И еще раз, после столь долгого промежутка времени, смешались наши слезы… Увы! Они были такие жгучие и не могли изменить нашу судьбу.

Кто может передать словами то ощущение безотрадной пустоты и отупения, которое остается в человеке после бесполезного припадка рыдания, после пароксизма бесполезного отчаяния? Слезы — явление преходящее, всякий кризис должен разрешиться, всякий эксцесс — кратковременный; и человек снова остается опустошенным, как бы исчерпанным, более чем когда-либо убежденным в собственном безумии, физически отупевшим и жалким перед бесстрастной действительностью.

Я первый перестал плакать; я первый обрел способность видеть; я первый обратил внимание на свою позу, на позу Джулианы, на все окружающее. Мы стояли еще на коленях друг перед другом на ковре и Джулиана еще вздрагивала от рыданий. Свеча горела на столе, и огонек время от времени колыхался, точно колеблемый дыханием. Среди тишины мое ухо воспринимало едва слышное тиканье часов, которые лежали где-то в комнате. Жизнь текла, время бежало. Душа моя была пуста и одинока.

Упал подъем чувства, прошло опьянение горем, наши позы не имели больше значения, не имели больше смысла. Мне нужно было встать, поднять Джулиану, сказать ей что-нибудь такое, что положило бы определенный конец этой сцене, но ко всему этому я чувствовал странное отвращение. Мне казалось, что я не способен более ни на какое, даже самое ничтожное, физическое или моральное усилие. Мне было неприятно, что я нахожусь тут, испытываю эти затруднения, вынужден продолжать эту сцену. И какая-то глухая неприязнь по отношению к Джулиане начала смутно шевелиться во мне.

Я встал. Помог ей подняться. Каждое из рыданий, от которых она время от времени вздрагивала, усиливало во мне эту необъяснимую неприязнь.

Несомненно, что в глубине каждого чувства, соединяющего два человеческих существа, то есть сближающего два эгоизма, таится известная доля ненависти. Несомненно, что эта доля неизбежной ненависти всегда принижает наши самые нежные побуждения, наши лучшие порывы. Все эти благородные душевные переживания носят в себе зародыш скрытого гниения и должны извратиться.

Я сказал (и боялся, что мой голос, несмотря на мои старания, не будет достаточно нежен):

— Успокойся, Джулиана. Теперь тебе надо быть сильной. Иди, сядь здесь. Успокойся. Хочешь немного воды? Хочешь понюхать чего-нибудь? Скажи же!

— Да, немного воды. Поищи там, в алькове, на ночном столике.

В голосе еще слышались слезы; и она вытирала лицо платком, сидя на низком диване против большого зеркального шкафа. Рыдания еще душили ее.





Я вошел в альков, чтобы взять стакан. В полумраке различил постель. Она была уже приготовлена: край одеяла был откинут, длинная белая сорочка лежала возле подушки. Мое острое обоняние почувствовало вдруг слабый запах ткани, легкий запах ириса и фиалок, который был мне так знаком. Вид постели, знакомый запах глубоко взволновали меня. Я быстро наполнил стакан и вышел из алькова, чтобы отнести воды ждавшей меня Джулиане.

Она отпила несколько глотков, а я, стоя перед ней, глядел на нее, наблюдая за движением ее рта. Она сказала:

— Спасибо, Туллио.

И передала мне стакан, в котором воды оставалось еще до половины. Так как мне хотелось пить, то я выпил оставшуюся воду. И этого незначительного, необдуманного поступка было достаточно, чтобы усилить мое волнение. Я тоже сел на диван. И мы оба молчали, погрузившись в свои думы. Нас разделяло небольшое пространство.

Диван с нашими фигурами отражался в зеркале шкафа. Не глядя друг на друга, мы могли видеть наши лица, правда, не очень отчетливо, потому что свет был слабый и зыбкий. В туманной глубине зеркала я пристально созерцал фигуру Джулианы, постепенно принимавшей благодаря своей неподвижности таинственный облик, в котором было волнующее обаяние некоторых женских портретов, потускневших от времени, облик, усиливающий обманчивость созданных галлюцинацией образов. И произошло так, что мало-помалу этот далекий образ стал казаться мне более живым, нежели действительный. Произошло так, что мало-помалу я стал видеть в этом образе воплощение ласки, объект сладострастия, любовницу, изменницу.

Закрыл глаза. Появился Другой. Представилось одно из знакомых видений.

Я подумал: «Она до сих пор не упоминала прямо о своем падении, о том, в какой обстановке произошло это падение. Она произнесла лишь одну фразу, намекающую на это: „Думаешь ли ты, что грех велик, если душа в нем не участвует?“ Одну фразу! И что она хотела этим сказать? Это одна из обычных тонких уловок, которыми стараются извинить и смягчить все измены и все низости. Но, собственно говоря, какого рода отношения были между нею и Филиппо Арборио, кроме этого, не подлежащего сомнению, плотского?.. И при каких обстоятельствах она отдалась ему?» Меня мучило жестокое любопытство. Возможные ответы на эти вопросы подсказывались мне собственным опытом. Мне приходили на память некоторые своеобразные испытанные приемы, какими мне удавалось брать прежних любовниц. Образы вырисовывались, менялись, следовали друг за другом, ясные и быстрые. Я вновь увидел Джулиану такой, какой видел ее в те далекие дни, когда она сидела одна, в оконной нише, с книгой на коленях, такая томная, бледная, с видом человека, который близок к обмороку, а в ее черных-черных глазах пробегала неопределимая тревога, как бы попытка что-то заглушить в себе. Была ли она захвачена им неожиданно, в одну из этих минут истомы, в моем собственном доме, стала ли она жертвой насилия в этом своеобразном бессознательном состоянии и, очнувшись, испытала ли она ужас и отвращение к непоправимому проступку, прогнала ли его и перестала ли потом встречаться с ним? Или, напротив, согласилась на свидание в каком-нибудь тайном, маленьком, отдаленном помещении, может быть, в одной из меблированных комнат, где происходили сотни отвратительных измен, где она принимала и расточала все свои ласки на той же подушке, не один, а несколько раз, много дней подряд, в назначенные часы, в полной безопасности, под охраной моей беспечности? И я снова увидел Джулиану перед зеркалом, в ноябрьский день, ее позу, когда она прикалывала вуаль к шляпе, цветы ее платья и потом ее легкую походку «по солнечной стороне тротуара» — быть может, в то утро она шла на свидание?

Я страдал от невыразимой пытки. Безумное желание все знать терзало мне душу; реальные образы приводили меня в отчаяние. Озлобление против Джулианы все более и более обострялось; и воспоминание о недавних сладостных переживаниях, воспоминание о брачном ложе в Виллалилле, все то, что осталось от нее у меня в крови, питало зловещее пламя. Ощущение, рождавшееся благодаря близости к телу Джулианы, специфическая дрожь указывали мне на то, что я уже во власти хорошо известной мне лихорадки чувственной ревности, и, чтобы не поддаться вспышке ненависти, мне нужно было бежать. Но воля моя, казалось, была парализована; я не владел собою. Я оставался на месте, прикованный двумя противоположными силами: отвращением и физическим влечением, вожделением, смешанным с брезгливостью, каким-то скрытым контрастом ощущений, которого я не мог побороть, потому что он гнездился в самых глубинах моей животной сущности.