Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 38 из 97

Голос ее все еще был тихий, очень слабый; тем не менее он казался раздирающим, как резкий, непрекращающийся крик.

— Я чувствовала на своем лбу тяжесть столь сильного страдания, что не ради себя, Туллио, а во имя этого страдания, только во имя него, я принимала поцелуи твоей матери. И если я была недостойна, то это страдание было достойно. Ты можешь простить меня.

Во мне шевельнулось чувство доброты, сожаления, но я не поддался ему. Я не смотрел ей в глаза. Мой взгляд невольно устремлялся на ее лоно, как бы для того, чтобы открыть в нем признаки ужасного факта; и я сделал над собой неимоверные усилия, чтобы не скорчиться от приступов судороги, чтобы не отдаться во власть безумного поступка.

— В некоторые дни я откладывала с часу на час исполнение моего решения; мысль об этом доме, о том, что произошло бы потом в нем, лишала меня мужества. Таким-то образом исчезла и надежда на возможность скрыть от тебя правду, на возможность спасти тебя; потому что в первые же дни мама догадалась о моем положении. Помнишь тот день, когда возле того окна мне стало дурно от запаха желтофиолей? С того самого дня мама заметила. Представь себе мой ужас! Я думала: «Если я покончу с собой, Туллио все узнает от матери. Кто знает, к каким последствиям приведет мой дурной поступок!» И я терзала себя день и ночь, пытаясь найти средство спасти тебя. Когда ты в воскресенье спросил меня: «Хочешь, поедем во вторник в Виллалиллу?» — я согласилась без размышлений, отдалась во власть судьбы, положилась на силу вещей, на случай. Я была уверена, что это будет моим последним днем. Эта уверенность опьяняла меня, делала меня какой-то безумной. Ах, Туллио, вспомни свои вчерашние слова и скажи мне, понимаешь ли ты теперь мою муку… понимаешь ли ее?

Она наклонилась ко мне, потянулась ко мне, как бы для того, чтобы вложить мне в душу свой скорбный вопрос, и, сплетя пальцы, ломала себе руки.

— Ты никогда не говорил со мной так, у тебя никогда не было такого голоса. Когда там, на скамье, ты спросил меня: «Быть может, слишком поздно?» — я взглянула на тебя, и твое лицо испугало меня. Могла ли я ответить тебе: «Да, слишком поздно»? Могла ли я разбить тебе сердце в одно мгновение? Что сталось бы с нами? И тогда я уступила последнему опьянению, стала как безумная, видела только смерть и свою страсть.

Голос ее стал как-то странно хриплым. Я смотрел на нее; и мне казалось, что я не узнаю ее — так она изменилась. Судорога исказила все черты ее лица; нижняя губа сильно дрожала; глаза горели лихорадочным жаром.

— Ты осуждаешь меня? — хрипло и с горечью спросила она. — Презираешь за то, что я вчера сделала?

Закрыла лицо руками. Потом, после паузы, с неописуемым выражением муки, страсти и ужаса, с чувством, поднимавшимся кто знает из какой бездны ее существа, прибавила:

— Вчера вечером, чтобы не уничтожить того, что осталось от тебя в моей крови, я медлила принять яд.

Руки ее упали. Решительным движением она стряхнула с себя слабость. Голос ее снова окреп.

— Судьбе угодно было, чтобы я дожила до этого часа. Судьбе угодно было, чтобы ты узнал правду от твоей матери! Вчера вечером, когда ты вошел сюда, ты знал все. И ты молчал, и в присутствии матери ты целовал меня в щеку, которую я подставила тебе. Позволь же мне перед смертью поцеловать твои руки. Больше ничего я не прошу у тебя. Я ждала тебя, чтобы подчиниться твоему решению. Я готова на все. Говори же.

И я сказал:

— Ты должна жить.

— Невозможно, Туллио, невозможно! — воскликнула она. — Думал ли ты о том, что случилось бы, если я буду жить?





— Думал. Ты должна жить.

— Ужасно!

Она вся содрогнулась, сделала инстинктивное движение ужаса, быть может, потому, что почувствовала в себе ту, другую жизнь, будущую…

— Выслушай меня, Туллио. Теперь ты знаешь все; теперь мне не нужно лишать себя жизни для того, чтобы скрыть от тебя свой позор, чтобы избежать встречи с тобой. Ты знаешь все; и мы оба — здесь и можем еще смотреть друг на друга, можем еще говорить! Речь идет совсем о другом. Я не намерена обмануть твою бдительность, чтобы покончить с собой. Напротив, я хочу, чтобы ты помог мне исчезнуть самым естественным образом, какой только возможен, чтобы в этом доме ни у кого не возникло подозрения. У меня два яда: морфий и едкая сулема. Быть может, они не годятся. Быть может, трудно скрыть отравление. А ведь нужно, чтобы моя смерть казалась непроизвольной, вызванной какой-нибудь случайностью, каким-нибудь несчастным случаем. Понимаешь? Таким образом мы достигнем цели. Тайна останется только между нами…

Теперь она говорила быстро, с выражением твердой решимости, словно она пыталась убедить меня предпринять какое-нибудь полезное дело, а не говорила о смерти, о соучастии в исполнении безумной затеи. Я давал ей продолжать. Какое-то странное влечение заставляло меня оставаться неподвижным, смотреть на нее и слушать, что говорит это существо, такое хрупкое, такое бледное, такое болезненное, существо, в котором бурлили столь могучие волны нравственной энергии.

— Слушай меня, Туллио. У меня есть одна мысль. Федерико рассказал мне о твоем сегодняшнем безумстве, об опасности, которой ты подвергся сегодня на берегу Ассоро, рассказал мне все. И, дрожа от ужаса, я думала: «Кто знает, какой приступ страдания толкнул его на эту опасность!» Я задумалась над этим, и мне показалось, что я поняла. И догадалась. И все иные будущие страдания твои запечатлены в моей душе: страдания, от которых ничто не может защитить тебя, страдания, которые будут увеличиваться с каждым днем, безутешные, непреоборимые. Ах, Туллио, наверное, ты уже представил их себе и думаешь, что будешь не в силах их перенести. Есть только единственное средство спасти тебя, меня, наши души, нашу любовь; да, позволь сказать мне: нашу любовь. Позволь мне еще верить твоим вчерашним словам и позволь мне повторить, что я люблю тебя теперь так, как никогда раньше не любила. Именно потому, что мы любим друг друга, нужно, чтобы я исчезла из этого мира, нужно, чтобы ты не видел меня больше.

Необычайный моральный экстаз возвышал ее голос, всю ее фигуру в этот момент. Сильная дрожь потрясала меня; мимолетная иллюзия овладела моим умом. Я подумал, что действительно в эту минуту моя любовь и любовь этой женщины встретились лицом к лицу, поднявшись на неизмеримую идеальную высоту, очищенные от человеческой ничтожности, не запятнанные грехом, нетронутые. Несколько мгновений я испытывал вновь знакомое прежде чувство, будто внешний мир совершенно исчез. Потом, как всегда, это чувство сменилось неизбежно другим, это состояние сознания больше не принадлежало мне, стало объективным, сделалось для меня чужим.

— Выслушай меня, — продолжала она, понижая голос, словно боясь, что ее кто-нибудь услышит. — Я высказывала Федерико большое желание увидеть лес, угольные печи, все эти места. Завтра утром Федерико не может сопровождать нас, так как ему нужно вернуться в Казаль-Кальдоре. Мы поедем только вдвоем. Федерико сказал мне, что я могу ехать на Искре. Когда мы будем на берегу… я сделаю то, что ты сделал сегодня утром. Случится несчастье. Федерико сказал мне, что из Ассоро нельзя спастись… Хочешь?

Хотя она произносила связные слова, но казалось, что она бредит. Необычный румянец горел на ее щках, глаза странно пылали.

Видение зловещей реки быстро пронеслось в моем мозгу.

Она повторила, протянув ко мне руки:

— Хочешь?

Я встал, взял ее за руки. Хотел унять ее лихорадку. Тяжелое чувство, смешанное с бесконечной жалостью, сжало мою душу. И мой голос стал нежным, стал ласковым, дрожал от нежности.

— Бедная Джулиана! Не волнуйся так. Ты слишком сильно страдаешь; страдание делает тебя безумной, бедная моя! Тебе нужно много мужества; нужно, чтобы ты не думала больше обо всем том, о чем говорила… Подумай о Марии, о Наталье… Я принял это наказание. Быть может, я заслужил это наказание за все то зло, которое я причинил тебе. Я принял его, перенесу его. Но ты должна жить… Обещаешь мне, Джулиана, ради Марии, ради Натальи, ради твоей любви к маме, ради всего того, что я говорил тебе вчера, обещаешь мне, что ни в коем случае не будешь искать смерти?