Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 34 из 97

Присутствие возле меня моего брата странным образом усиливало мое страдание. В сравнении с Федерико фигура этого человека, такая худая, такая нервная, такая женственная, еще более умалялась, становилась жалкой, и весь облик его начинал казаться мне таким презренным, таким гнусным. Под влиянием нового идеала силы и мужской простоты, воплощенного в брате, я не только ненавидел, но и презирал это сложное, двойственное существо, которое, однако, было со мной одной породы и имело общие со мной некоторые особенности мозговой конструкции, как это доказывали его художественные произведения. Я представлял себе его, подобно одному из его литературных героев, пораженным самой страшной мозговой болезнью, хитрым, двуличным, жестоко любопытным, с опустошенной душой, привыкшим обращать — благодаря привычке к анализу и беспощадной иронии — самые горячие, самые непосредственные душевные порывы в ясные и холодные выкладки, привыкшим смотреть на всякое человеческое существо как на объект психологической спекуляции, неспособным на любовь, на великодушный поступок, на самоотречение, на жертву, погрязшим во лжи, гадливым, сластолюбивым, циничным, подлым.

Таков был человек, соблазнивший Джулиану, обладавший ею; конечно, он не любил ее. Разве его манерность не сказывалась даже в посвящении, написанном на обложке «Тайны», этом напыщенном посвящении, единственном известном мне документе, относящемся к прошлым отношениям этого романиста и моей жены? Конечно, она была в его руках предметом сладострастия, и только. Взять приступом «Башню из слоновой кости», развратить женщину, считавшуюся в обществе непорочной, испытать метод соблазна над столь редким объектом — это было трудное, но весьма заманчивое предприятие, во всех отношениях достойное утонченного художника, психолога, написавшего «Рьяную католичку» и «Анжелику Дони».

По мере того как я углублялся в свои размышления, факты вставали передо мной во всей их неприкрытой, гнусной реальности. Конечно, Филиппо Арборио встретился с Джулианой в один из тех периодов, когда про женщину говорят, что она «духовная», что она вынесла долгое воздержание, что ее волнуют поэтические настроения, неясные желания, смутная истома — переживания, являющиеся лишь масками, под которыми скрываются низменные влечения физического голода. Филиппо Арборио, будучи опытным человеком, угадал это особенное физиологическое состояние женщины, которой хотел овладеть; он воспользовался самым обычным и самым верным приемом, а именно: он говорил об идеале, о высших сферах, о мистическом единении, и в то же время руки его стремились снять покров с иных тайн; одним словом, он умело соединил чистые потоки красноречия с деликатным делом обладания. А Джулиана, «Turris Eburnea», величественная, молчаливая, существо, состоявшее из чистого золота и стали, Единственная, поверила этой старой игре, поддалась этому старому обману; и она, даже она, подчинилась этому старому закону женской неустойчивости. И сентиментальный дуэт закончился плотской связью и, к несчастью, оплодотворением…

Ужасный сарказм разрывал на части мою душу. Мне казалось, что не во рту, а в душе моей пробегает конвульсия, точно вызванная отравой, которая влечет смерть, сопровождающуюся судорожным смехом.

Я пришпорил лошадь и пустил ее в галоп по берегу реки.

Берег был очень опасный, очень узкий в подмытых водой заливчиках, местами обвалившийся, местами загражденный ветвями больших кривых деревьев, местами пересеченный громадными корнями на поверхности земли. У меня было полное сознание опасности, которой я подвергался; и вместо того чтобы сдерживать лошадь, я погонял ее вперед, не с намерением встретить смерть, но найти в этом тревожном ощущении средство заглушить невыносимую муку. Я уже был знаком с проявлением подобного безумия. Десять лет тому назад, когда, будучи еще очень молодым, я служил в посольстве в Константинополе, чтобы отвлечься от припадков тоски, вызванных воспоминаниями о недавно пережитой страсти, я в лунные ночи ездил верхом на одно из мусульманских кладбищ с частыми могилами, скакал по скользким гладким камням, не раз подвергаясь опасности свалиться и убиться насмерть. Смерть, сидя за моей спиной, отгоняла всякие другие заботы.

— Туллио! Туллио! Остановись! — кричал мне издали Федерико. — Остановись!

Я не слушал его. Не раз каким-то чудом я избегал удара головой о какую-нибудь свисавшую ветвь. Не раз каким-то чудом я мешал лошади споткнуться о пни. Не раз, в узких местах, я считал неизбежным падение в реку, сверкающую внизу подо мною. Но, услыхав за собой другой галоп и заметив, что Федерико скачет вслед за мною, я испугался за него, резко натянул повод и остановил бедное животное, которое стало на дыбы, точно собираясь прыгнуть в реку, и потом снова опустилось. Я был цел и невредим.

— Что ты, с ума сошел? — крикнул мне Федерико, нагоняя меня, бледный как смерть.

— Я испугал тебя? Прости. Я думал, что здесь не опасно. Я просто хотел испытать лошадь. А потом я не мог больше ее сдержать. Она не особенно повинуется узде…

— Кто не повинуется! Орланд?

— А по-твоему, нет?





Он посмотрел на меня пристально, с выражением беспокойства. Я пытался улыбнуться. Его необычная бледность вызвала во мне жалость и нежность.

— Не понимаю, как ты не разбил себе головы об одно из этих деревьев; не понимаю, как это ты не свалился вниз…

— А ты?

Чтобы догнать меня, он подвергся такой же опасности, может быть, еще большей, так как его лошадь была тяжелее, и ему пришлось пустить ее во весь карьер, чтобы вовремя догнать меня. Мы оба оглянулись на оставшийся за нами путь.

— Это положительно чудо, — сказал он. — Уцелеть в этом месте было почти невозможно. Видишь?

Мы оба смотрели на смертоносную реку, текущую у наших ног. Глубокий, сверкающий, быстрый, полный водоворотов и пропастей ручей Ассоро тихо бежал между меловыми извилинами, и эта тишина делала его еще более грозным.

Пейзаж гармонировал с коварным и грозным видом реки. Полуденное небо было подернуто дымкой и своим бледным, переливчатым отсветом озаряло красноватый кустарник, еще не одетый в весенний наряд. Мертвые листья там и сям перемешивались с зеленеющими листочками, сухие ветви с молодыми побегами, трупы деревьев с новорожденными растениями в каком-то непроницаемом аллегорическом сплетении. Над этим полным бурной жизни потоком и над этим еще не ожившим кустарником белело небо, томное, умирающее.

Неожиданное падение — и я не думал бы больше, не страдал, не должен был нести бремя моего жалкого тела. Но, быть может, вместе с собой я увлек бы в пропасть и своего брата эту благородную жизнь, Человека в истинном смысле этого слова. Я спасся чудом; рядом спасся и он. Мое безумие подвергло его страшному риску. Вместе с ним исчез бы миг красоты и блага. Неужели мне суждено причинять вред тем, кто любит меня?

Я взглянул на Федерико. Он был задумчив и серьезен. Я не решился обратиться к нему с расспросами, но почувствовал горькое раскаяние, что огорчил его. О чем он думал? Какая мысль пробудила в нем волнение? Быть может, он догадался, что я скрывал невысказанное страдание и что только жало какой-то неотвязной мысли толкнуло меня на смертельную скачку?

Мы ехали друг за другом по берегу шагом. Потом свернули на тропинку, протоптанную в кустарнике; так как тропинка была довольно широка, мы снова поехали рядом, а лошади наши фыркали, облизывая свои морды, словно передавая друг другу тайны, и смешивали пену со своих удил.

Посматривая время от времени на Федерико и видя его все еще серьезным, я думал: «Разумеется, если я открою ему всю правду, он не поверит мне. Он не мог бы поверить в падение Джулианы, не мог бы поверить, что сестра обесчещена. Я затрудняюсь определить, какое чувство сильнее: любовь его к Джулиане или к матери. Разве у него на столе не стояли портреты нашей бедной Костанцы и Джулианы, соединенные в одном диптихе, для общего поклонения им? Еще сегодня утром как нежно звучал его голос, называя ее по имени!» И в эту минуту, как бы по контрасту, тот гад показался мне еще более гнусным. Его фигура, которую я как-то видел в раздевальном отделении фехтовальной залы, словно стала в позу в моем воображении. И моя ненависть реагировала на этот образ, как серная кислота на контуры граверной плитки. Штриховые нарезы становились более отчетливыми.