Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 92 из 106

— Помню я, это было в марте, — тихо продолжала Фоскарина, — я вышла рано в поле с моим хлебом. Я направилась к статуям, блуждала от одной к другой, останавливаясь перед ними, как будто пришла к ним в гости. Некоторые казались мне прекрасными, и я старалась усвоить себе их позы. Но большую часть времени я просто провела с этими обломками прошлого, словно пытаясь их утешить. Вечером, на сцене, играя свою роль, я вспоминала ту или другую из них, и у меня являлось такое глубокое сочувствие к ней, одиноко и печально стоящей среди тихого поля под звездным небом, что голос изменял мне… Толпа негодовала на слишком продолжительные паузы. Порой во время тирады другого актера я невольно принимала позу той или иной из наиболее близких моему сердцу статуй, и я застывала в неподвижности, точно я тоже высечена была из мрамора. Так начала я лепить самое себя.

Она улыбнулась. Нежность грусти затмевала собой нежность догорающего дня.

— Одну из них я особенно полюбила, она была лишена рук, поддерживающих когда-то корзину с фруктами на ее голове. Но кисти рук сохранились на корзине и возбуждали во мне жалость. Эта статуя возвышалась на своем пьедестале среди льняного поля, а невдалеке находился небольшой канал со стоячей водой, где отражавшееся небо как бы продолжало собой голубой ковер цветов. Если я закрою глаза, то снова вижу перед собой мраморное лицо и отблеск солнца, проникающего сквозь цветы льна, точно сквозь голубоватое стекло… Всегда с тех пор на сцене, в самые пламенные моменты моей игры, в памяти у меня встают далекие картины, особенно в те минуты, когда я силой молчания передаю свой внутренний трепет толпе зрителей.

Щеки Фоскарины слегка вспыхнули. Солнце, обнимая ее всю своими косыми лучами, сверкало искрами на соболях и в бокале, и ее оживление казалось еще ярче от этого сияния.

— Какая весна была тогда! И вот в первый раз за время моей скитальческой жизни я увидела большую реку. Она явилась передо мной вздувшаяся и стремительная между диких берегов, среди равнины, позлащенной, как ржаное поле, под жгучим солнцем, окружавшим ее огненным кольцом. Я поняла тогда божественный смысл рек, прорезающих землю. Эта река называлась Адиж. Она текла из Вероны, города Джульетты.

Двойственное чувство наполняло ее душу, пока она вспоминала нужду и поэзию своей юности. Словно какие-то чары заставляли ее продолжать, и в то же время она удивлялась, зачем поверяет все это Стелио, когда собиралась говорить с ним о другой юности, не отлетевшей, а настоящей. После всех усилий воли, после твердого решения коснуться печальной правды, после призыва всей своей ослабевшей энергии, какое побуждение заставляло останавливаться на воспоминаниях о далеких днях и заслонять образом своей ушедшей молодости другой, столь не похожий на нее образ.

— Мы прибыли в Верону майским вечером через ворота Палио. Я задыхалась от волнения. Прижимая к своему сердцу тетрадь с переписанной моей рукой ролью Джульетты, я повторяла мысленно слова, произносимые ею при первом появлении: „Кто зовет меня? Я пришла. Что вы желаете?“ Воображение мое было смущено странным совпадением: именно в этот день мне исполнилось 14 лет — возраст Джульетты. Болтовня кормилицы звучала в моих ушах, и мало-помалу моя собственная судьба сплеталась с судьбой веронской героини.

На каждом перекрестке мне чудились идущие навстречу траурные процессии, сопровождавшие гроб, осыпанный белыми розами. Завидев мавзолеи Скалигеров, окруженные железными решетками, я крикнула матери: „Вот могила Джульетты!“ — и разразилась рыданиями, мне вдруг страстно захотелось любить и умереть. „О, ты, кого я слишком рано увидела, не зная, и узнала слишком поздно!“

Повторяя эти бессмертные слова, голос ее проникал в сердце возлюбленного, как раздирающая душу мелодия. Она снова смолкла, потом повторила:

— Слишком поздно!





То были его жестокие слова, повторенные ею там, в саду, где благоухали скрытые среди зелени чашечки жасминов и лился аромат плодовых деревьев, напоминавший аромат виноградников на островах в ту ночь, когда они оба были готовы уступить дикой вспышке страсти. „Поздно, слишком поздно!“ Теперь, сидя на этой сочной траве, женщина, утратившая молодость, снова видела перед собой свой далекий исчезнувший образ трепещущей девственницы в одежде Джульетты, свои первые грезы любви. Не сохранилась ли в ее душе и до сих пор эта мечта, нетронутая ни временем, ни людьми? Но зачем? Как бы мимоходом, она теперь вызывала в памяти эту давно прошедшую молодость, чтобы, растоптав ее, указать возлюбленному на ту, которая жила в ожидании его.

С улыбкой невыразимой грусти она сказала:

— Да, я была Джульеттой.

Воздух, окружавший их, был так спокоен, что дым из труб поднимался к небу медленно и казался неподвижными клубами. Повсюду дрожали золотые искорки, похожие на авантюрины. Над колокольней Santa-Maria-degli-Angeli спустилось облачко, рдевшее по краям. Моря не было видно, хотя его нежная влага окутывала все окружающее.

— В одно майское утро под открытым небом на широкой арене старинного амфитеатра, перед толпой, проникнутой духом легенды любви и смерти, — я была Джульеттой. Ни один триумф среди громадных рукоплещущих залов, ни одна овация не стоили для меня с тех пор красоты этого мгновения жизни. Когда я услышала слова Ромео: „Ах! Огням светильников у ней светить бы поучиться…“, я на самом деле вся зажглась, сделалась огненной. На площади Зелени у фонтана Mado

Аромат, воздух, свет опьяняли меня. Слова лились легко, почти невольно, как бы в бреду, произнося их, я чувствовала, как клокотала кровь в моих жилах. Перед моими глазами расстилалось громадное вместилище амфитеатра, наполовину освещенное солнцем, наполовину оставшееся в тени, и из полосы света искрились огоньки бесчисленных устремленных на меня глаз. День был так же тих, как и сегодня. Ветерок не играл ни складками моей одежды, ни волосами, щекотавшими голую шею. Свод неба был ясен и глубок, и порою я чувствовала, что даже самый тихий звук моего голоса раздается в бесконечности подобно раскатам грома, или что небеса становятся темными, делаются похожими на волны моря и что я вся тону в их лазури. Каждую минуту глаза мои приковывала к себе высокая зелень по стенам амфитеатра, и мне казалось, что безмолвное одобрение несется ко мне оттуда, одобрение всем моим словам и движениям, а когда я увидела, как она заколыхалась под дуновением ветерка, поднявшегося с холмов, то почувствовала, что вдохновение мое растет и голос звучит все сильнее и сильнее.

Как я говорила о соловье и жаворонке! Тысячи раз приходилось мне слышать их в деревне, я свободно различала трели птичек, живущих в лесах, лугах или облаках, все они еще звучали в моих ушах, дышащие жизнью природы. Все слова мои были проникнуты огнем вдохновения. Каждый нерв участвовал в общей гармонии. Ах! Эта грация, грация непроизвольных движений! Всякий раз, когда мне удается быть на высоте творчества, у меня появляется это ощущение. Я чувствовала себя Джульеттой. „День! День!“ — кричала я в ужасе. Ветер играл моими волосами. Я замечала необычайную тишину в аудитории, куда несся мой вопль. Казалось, толпа исчезла под землей: она безмолвствовала на ступенях амфитеатра, теперь погруженного в полный мрак. Верхушки стен еще светились. Я говорила про ужас дня, а на лице своем чувствовала „маску ночи“. Ромео уже спустился в склеп. Смерть уже витала над нами, окутывая нас мраком. Помните? „Ты мне кажешься мертвым, ты появляешься, как призрак, из глубины склепа. Ты слишком бледен, если глаза мои не обманывают меня…“

Я вся леденела, произнося эти слова. Мой взгляд блуждал по верхушкам стен, ища света: свет потух.

Народ волновался, требовал сцены смерти, он не желал слушать ни мать, ни кормилицу, ни монаха.