Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 56 из 106

Вокруг гондолы теснилась группа лодок, наполненных полулежащими женщинами, в сладкой истоме, внимающими пению, казалось, готовыми забыться в неведомых объятиях. Среди атмосферы царящей неги огни фонариков, отражаясь в море, казались трепещущими, светящимися кувшинками.

To была песня о розах, блекнущих на канделябрах. В душе Пердиты вставало воспоминание Процессии Мертвого Времени Года, опалового савана, куда Стелио заключил дорогие останки в золотых одеждах. Видение женщины, вызванное Поэтом Огня на дне лагуны на равнине водорослей, было призраком ее самой. Внезапное оцепенение охватило все ее члены, и снова отвращение и ужас овладели ею при мысли о надвигающейся старости. Вспомнив о только что данном обещании, предчувствуя, что в эту ночь возлюбленный потребует его исполнения, она снова вся съежилась от мучительного стыда, страха и оскорбленного самолюбия. Ее опытный взор с отчаяньем скользил по фигуре сидевшей рядом с ней девушки, изучая, пронизывая ее насквозь, убеждаясь в таинственной, но верной притягательной силе невинности, здоровья и неистощимого источника любви, как аромат несущихся от юного нетронутого создания, достигшего своего полного расцвета. Ей казалось даже, что какие-то тонкие, тайные электрические нити уже связывают это существо с личностью поэта, она угадывала слова, с которыми он мысленно должен обращаться к ней, и невыносимая мука сдавила ее грудь, такая невыносимая, что пальцы ее, невольно и судорожно цепляясь за черный шнур ручки гондолы, заставили скрипнуть железный крюк.

Это движение не укрылось от беспокойного внимания Стелио. Он понял ее муку и в продолжение нескольких секунд сам переживал нечто подобное, но с примесью нетерпения и даже досады: ее душевная боль проникала в его душу и воплем разрушения врывалась в сферу его грез, где примирялось непримиримое, где представлялась новая победа и сохранялась возможность обладания этой соблазнительной, но зрелой женщиной, сохранялась ее духовная близость к нему, ее страстная вера в его силу, обострявшая его ум и питавшая его гордость.

«О, Пердита, — думал он, — зачем ваша человеческая любовь не может превратиться в сверхчеловеческую? О, зачем вы, наконец, вняли голосу моей страсти, хотя мы оба сознаем, что это уже поздно, зачем вы позволяете мне читать в ваших глазах уверенность в предстоящей победе и в бессилии целого водоворота сомнений, удерживавших нас до сих пор от нарушения обета? Мы понимаем оба, что обет этот составлял все обаяние наших давних отношений, но мы не смогли охранить его, и в роковой час оба слепо уступим смущающему голосу ночи. Несколько часов тому назад, смотря на вашу голову в орбите небесных созвездий, я видел в вас не любовницу, а музу откровения, и вся душа моя, переполненная благодарностью, стремилась к вам не для наслаждений, а для славы. Неужели же вы не поняли этого — вы, понимающая все и всех.

Не вы ли сами в чудесной проницательности своей улыбкой указали моему желанию на юное, цветущее создание, избранное и предназначенное вами для меня? Спускаясь вместе по лестнице и идя мне навстречу, не казались ли вы существом, несущим драгоценный дар или неожиданную весть? Не неожиданную, впрочем, Пердита! От вас, от вашего необычайного ума я жду всегда необычайных поступков…»

— Как счастлива красавица Нинетта со своими обезьянкой и пуделем! — со вздохом проговорила безнадежно печальная женщина, смотря на смеющийся балкон.

Донателла Арвале и Стелио взглянули туда же. Неподвижно стояла гондола, и песня неслась над волнами моря и музыки, но за звуками ее слышался голос треликого Рока.

По всему Большому каналу разливалась песня мимолетного счастья, подхватывалась другими гондолами, и увлеченные гребцы присоединялись к общему хору. Бурное веселье, так ужаснувшее поэта на моле, теперь смягчилось, превратилось в сладкую истому, нежное грациозное веселье, размягченное нетребовательное настроение. Animula Венеции пела легкомысленную песенку под аккомпанемент гитар и танцевала среди разноцветных фонариков.

Вдруг перед красным дворцом Фоскари, на повороте канала, запылал громадный Буцентавр, похожий на башню. С каждой секундой все новые и новые языки пламени взвивались к небу. Все новые и новые огненные голубки неслись с его палуб, пролетали над балконами, скользили по мрамору, трещали на воде и рассыпались тысячами искр, сверкающих в облаках дыма. На палубах всех этажей внезапными вспышками зажигались тысячи огненных фонтанов, расширялись, сливались и багровым заревом освещали обе стороны канала, вплоть до Сан-Витале, до Риальто. Буцентавр исчез за тучей дыма и пламени.

— По Сан-Поло, по Сан-Поло! — кричала Фоскарина гребцу, как при ударах грома наклоняя голову и затыкая уши.

Донателла Арвале и Стелио Эффрена снова восторженно взглянули друг на друга, и снова отблеск пламени багровым заревом заливал их лица, как будто они смотрели в раскаленный горн или кратер вулкана.

Гондола, разрезая мрак, скользила теперь по Рио-ди-Сан-Поло Внезапным холодом повеяло на три молчаливые человеческие фигуры. Под аркой моста они снова стали прислушиваться к равномерному плеску весел, а шумный праздник казался им невероятно далеким. Во всех домах было темно; безмолвная колокольня одиноко возвышалась на звездном небе. Кампиелло-дель-Ремер, Кампиелло-дель-Пистор были погружены в сон, а деревья, свешивающиеся из-за стен палисадников, в предсмертной агонии простирали свои ветви к безоблачному небу.

— Итак, сегодня, хотя бы на несколько часов, искусство и жизнь Венеции слились в одно целое, — сказал Даниель Глауро, поднимая свой бокал.





— Позвольте же мне как от себя, так и от лица всех присутствующих, выразить нашу общую благодарность и восторг трем лицам: хозяйке дома, дочери Лоренцо Арвале и певцу Персефоны, сливающимся для нас в один образ красоты, создавшей это чудо.

— При чем же хозяйка дома, Глауро? — спросила Фоскарина с недоумевающей улыбкой. — Я, как и вы, только получила наслаждение, а не была его виновницей. Певицу и поэта, вот кого надо увенчать лаврами. Они одни заслуживают почестей.

— А вместе с тем несколько минут тому назад в зале Большого Совета, — возразил мистический доктор, — ваша безмолвная фигура наряду с небесной сферой была не менее красноречива, чем речь Стелио, и не менее гармонична, чем пение Ариадны. Вы явились божественным воплощением статуи безмолвия, запечатлевшейся в нашей памяти наряду с пением и музыкой.

Стелио невольно содрогнулся, снова увидев перед собой вероломное изменчивое чудовище, на фоне которого выступала голова трагической музы, обращенная к сфере созвездий.

— Правда, правда! — вскричал Франческо де Лизо. — У меня также промелькнула эта мысль. При взгляде на вас мы все признали вас душой того идеального мира, который каждый из нас, сообразно своей индивидуальности, создавал в своем воображении, слушая эту речь, эту музыку, это пение.

13

Если вы не воспользуетесь красотою и юностью, в один прекрасный день вас назовут старухой и вы будете жалеть, — но напрасно — о том, что было в ваших руках, когда вы не воспользовались случаем.

14

Молодость — это цветок, который, едва расцветши, умирает. И я в один прекрасный день буду не та, что теперь.

15

Пусть будет, что будет!