Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 44 из 106

— Успокойтесь, — сказал он, — я пошутил. Я пойду к зверям и пойду безоружный. Не предстал ли сейчас перед нами символ? Неужели вы не верите, что чудо в Торчелло было предзнаменованием? И вот новое появление моего символа призывает меня теперь следовать по пути моего призвания. Вы знаете, мой друг, я умею говорить лишь о самом себе, следовательно, с трона дожей я буду вести речь только о своей драгоценной душе, под покровом какой-нибудь пленительной аллегории, чаруя слушателей красотой ритма. Я предполагаю говорить ex tempore, если только с высоты Рая пламенный дух Тинторетто сообщит мне свой огонь и смелость. Меня соблазняет риск. Но вы не можете себе представить, в какое странное заблуждение я впал, Пердита. Когда догаресса объявила мне о предстоящем празднике и просила принять в нем участие, я решил сочинить торжественную речь, настоящую церемониальную прозу, пространную и пышную, как великолепные одежды, заключающиеся в витринах музея Коррера, с глубоким преклонением к ногам королевы во вступительной части и с великолепной гирляндой на головку светлейшей Андрианы Дуодо. И, странно, в продолжение нескольких дней я находил удовольствие в духовном общении с венецианским патрицием XVI века, воспетым кардиналом Бембо, членом академии Uranici и Adorni, постоянным гостем садов Лурано и Азольских холмов. Я, несомненно, чувствовал связь между оборотами моих периодов и золочеными багетами, обрамлявшими картины на потолке залы Совета. Но — увы! — вчера утром, когда, усталый, я явился сюда и, проезжая по Большому каналу, купался в его прозрачной и влажной тени, где мрамор выдыхал еще испарения ночи, — мне вдруг стало ясно, что все написанное мной имеет ничуть не большую ценность, чем эти уносимые отливом мертвые водоросли, мои собственные рукописи показались мне такими же чуждыми мне, как «Триумф» Lelio Magno и «Морские сказки» Antonio Maria Consalvi, цитированные и комментированные мной. Что же мне оставалось делать?

Он окинул взглядом небо и воду, как бы пытаясь уловить в них чье-то невидимое присутствие или ожидая внезапного появления из них призрака. Желтоватый свет разливался по направлению к пустынным дюнам, с тонкими линиями наслоений, похожими на темные жилки агата. Сзади, по направлению к Salute, небо было усеяно легкими розовыми и лиловыми облачками и казалось морем, населенным медузами. Из окрестных садов доносились такие тяжелые испарения от растений, насыщенных зноем и светом, что казалось, будто испарения эти плавают по золотистой поверхности вод, в виде струй ароматического масла.

— Чувствуете вы осень, Пердита? — спросил Стелио проникающим в душу голосом свою задумчивую подругу.

Перед взором ее снова носилось видение почившего Времени Года, одетого в саван опалового стекла и погруженного в лес водорослей.

— Да, в своей душе! — с грустной улыбкой ответила Фоскарина.

— А вы не видели, как вчера она опускалась над городом? Где вы были во время заката?

— В саду Джиудекко.

— А я был здесь, на набережной Невольников. Не кажется ли вам, что после того, как взор человеческий созерцал подобное зрелище красоты и ликования, он должен сомкнуться навеки? Сегодня вечером, Пердита, я хотел бы говорить о видениях моего внутреннего взора. Я хотел бы воспеть венчание Венеции с Осенью, приблизительно в тех тонах, какими воспользовался Тинторетто, изображая венчание Ариадны с Бахусом для зала Anticollege’а: среди лазури, пурпура и золота. Вчера в душе моей внезапно открылся родник поэзии былых времен. Память моя внезапно воспроизвела отрывок забытой поэмы, которую я начал писать девятистишьем, здесь, в Венеции, несколько лет тому назад, в первый раз приехав сюда морем в сентябре месяце, еще в ранней юности. Поэма носила заглавие «Аллегория Осени», и Бог изображался в ней не увитый виноградной лозой, а увенчанный драгоценностями, как принц Веронеза, пылающий страстью в момент приближения к городу Анадиомены, с его мраморными объятиями и тысячами зеленых поясов. В то время моя идея еще не достигла интенсивности, необходимой для воплощения ее в Искусстве, и, бессознательно, я отказался от попытки раскрыть ее во всей полноте. Но в деятельном уме, как в плодородной почве, ни одно зерно не пропадает даром — и идея эта сегодня вернулась ко мне снова в благоприятный момент и настойчиво требует своего воплощения. Какому таинственному и справедливому Року подчинена область нашей фантазии? Как надо было оберегать этот первый росток, чтобы сегодня обнаружился его пышный расцвет? Винчи, обращавший свой взор на все глубокое, вероятно, хотел доказать одну из подобных истин своей басней о Просяном Зерне, говорившем Муравью: «Если ты не лишишь меня возможности родиться, я принесу тебе сам-сто». Какой изысканностью пера обладали эти пальцы, способные ломать железо! Ах какой неподражаемый художник! Что сделать мне, чтобы забыть его и отдаться всецело венецианцам?

Веселая ирония последней фразы и тонкая насмешка над самим собой сменились задумчивостью, и, казалось, он весь ушел в свои мысли. Опустив голову, ощущая во всем теле какой-то трепет от крайнего умственного напряжения, он пытался отыскать таинственную аналогию, объединяющую многочисленные и причудливые образы, проносившиеся перед ним мимолетными видениями, он старался наметить главные пути для дальнейшего развития своих мыслей. Это напряжение было так сильно, что заставляло трепетать все мускулы его лица. Смотря на него, женщина, в свою очередь, испытывала тяжелое ощущение, подобное тому, как если бы ей пришлось быть свидетельницей зрелища человека, изо всех сил натягивающего тетиву гигантского лука. Она понимала, что теперь он далекий, чужой, безразличный ко всему, что было чуждо его собственной мысли.





— Уж поздно, пора возвращаться, — произнес он, вздрогнув и как будто с тоской. Снова перед глазами его было страшное тысячеликое чудовище, заполнявшее обширное пространство звучного зала. — Мне пора вернуться в отель, чтобы успеть переодеться.

И, отдаваясь соблазну молодого тщеславия, он задумался о том, как много женских глаз будет сегодня впервые устремлено на него.

— В отель Danieli, — приказала Фоскарина гребцу.

И по мере того, как резной нос гондолы скользил по воде, своими плавными колебаниями напоминая живое существо, оба они испытывали разнохарактерное, но тягостное беспокойство, оставляя за собой безграничную тишину залива, находившегося уже во власти мрака и смерти, чтобы вернуться в прекрасный, чарующий город, каналами которого, как венами сладострастной женщины, уже овладевала горячка ночи. Некоторое время они молчали, поглощенные своей внутренней бурей. Испарения садов плавали по воде струями благовонного масла, волны местами отливали блеском старой бронзы. В воздухе еще мелькали какие-то рассеянные отражения угасающего света.

Их взоры ловили этот умирающий свет, как бы ища в почерневших от времени дворцах, в гармонии мрамора, пережившего века, — следы потускневшего величия. Казалось, в этот сказочный вечер воскресали чары и чудеса далекого Востока, привозимые некогда галерой, наполненной прекрасной добычей и несущейся на всех парусах. Вся окружающая обстановка до бесконечности возбуждала жизненную энергию молодого человека, стремившегося овладеть Вселенной, для полноты своей жизни, — и женщины, бросавшей на костер свою усталую душу, как искупительную жертву. И оба они трепетали под гнетом растущей тоски и внимательно вслушивались в бег Времени, будто волны, катящиеся вокруг них, были зловещими часами жизни.

Она вздрогнула: неожиданный залп салютовал спуску флага над кормой крейсера, стоявшего на якоре, напротив садов. На вершине темной массы они увидели спускающееся вдоль мачты трехцветное знамя, исчезающее из глаз подобно несбывшейся мечте героя.

В продолжение нескольких минут, пока гондола скользила в спускающемся сумраке, почти касаясь борта вооруженного колосса, тишина казалась еще более глубокой.

— Не знаете ли вы, — спросил вдруг Стелио, — эту Донателлу Арвале, которая будет петь сегодня Ариадну? — Голос его, отражаясь от крейсера в сгустившемся мраке, приобрел особую звучность.