Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 35 из 106

„О, Земля, мать вселенной, привет! Будь легка для этой девственницы: она так мало обременяла тебя!“»

Так любил я украшать чувство, какое она внушала мне, и обращать в поэзию ее печаль.

— Луковица нарцисса в гербарии дала росток и в третий раз? — неожиданно спросил я ее однажды, когда мы плыли по водам Саурго, невдалеке от мертвого города.

Она смутилась и взглянула на меня почти с испугом.

— Откуда вы знаете?

Я улыбнулся и повторил:

— Так она дала росток?

— Нет, она больше не дала ростка, — отвечала она опустив голову.

Мы были одни в маленьком челноке, которым я правил сам одним веслом.

Виоланта, Анатолиа и Оддо плыли в других лодках, управляемых лодочниками. В этом месте река расширялась, и течение ее было так медленно, что она походила на пруд; бесчисленные кувшинки покрывали реку. Большие белые цветы в виде роз колыхались среди блестящих листьев, издавая влажный запах, способный, казалось, утолить жажду.

Здесь Симонетто собирал растения в ту осень, убившую его. Я представлял себе образ юного ботаника, склонившегося над водами, исследующим тину в тот час, когда кувшинки свертывают свои лепестки. Гербарий содержал в себе, вероятно, безжизненные образцы всей этой водяной флоры, рассеянной вокруг развалин.

Взоры Массимиллы следили за движением моего весла, то задевающего листья, то обрывающего стебли, и я спросил, понизив голос:

— Вы думаете о Симонетто?

Она вздрогнула:

— Почему вы знаете? — вторично спросила она меня, смущаясь и краснея.

— Мне сказал Оддо…

— А! — произнесла она, не скрывая сожаления об этой откровенности, казалось, причинившей ей боль. — Вам сказал Оддо…

Она замолчала, и я понял, как тяжело было для нее это молчание. Я поднял весло, и легкий челнок замер среди далеко раскинувшейся белизны живых лепестков.

— Вы очень любили его? — спросил я у смолкнувшей девы, с нежностью, быть может, напомнившей ей наши первые разговоры.

— Как люблю Оддо, как люблю Антонелло, — отвечала она дрожащим голосом, не поднимая глаз.

Помолчав немного, я спросил.

— Вы удаляетесь в монастырь, чтобы посвятить себя его памяти?

— Нет, не для этого. Теперь уже это поздно.

— Так для чего же?

Она не отвечала. Я смотрел на ее руки, судорожно сжимавшиеся в стремлении заломиться, и я понял всю невольную жестокость моего бесполезного вопроса.

— Это правда, что вы решили уехать на днях? — проговорил я почти робко.





— Это правда.

Ее губы побледнели и задрожали.

— Оддо и Анатолиа проводят вас?

Она утвердительно кивнула головой, сжав губы, словно удерживая рыдания.

Я почувствовал внезапно тяжелый гнет печали.

— Простите меня, Массимилла, если я сделал вам больно, — сказал я в глубоком волнении.

— Молчите, умоляю вас! — начала она изменившимся голосом. — Не заставляйте меня плакать. Что подумают сестры? Я не сумею скрыть слез… Я чувствую, что я задыхаюсь.

Из развалин к нам донесся зов Оддо. Анатолиа и Виоланта уже проникли в мертвый город. Один из лодочников направлялся к нам, думая, вероятно, что мы запоздали, благодаря моей неопытности в управлении челноком среди сетей водяных растений.

«Ах, я никогда не перестану сожалеть о том, что потерял тебя! — мысленно говорил я уезжающей. — Я предпочел бы видеть тебя покоящейся в совершенстве смерти, чем знать, что ты ведешь жалкое существование, не отвечающее жизни, какую сулили тебе моя любовь и мое искусство. И, быть может, под твоим внушением я исследовал бы какую-нибудь далекую область моего внутреннего мира, которая без тебя останется заброшенной и невозделанной…»

Челнок легко скользил среди белоснежных лепестков: вокруг него колыхались цветы и листья, открывая в хрустальной прозрачности бледный лес стеблей, бледный и вялый, словно вскормленный тиной реки Леты. Окруженные со всех сторон водами и цветами развалины Линтурно казались в вековой безжизненности своих камней грудой чудовищных разбитых скелетов. В глазных впадинах человеческого черепа не чувствуется такой пустоты и смерти, как в расщелинах этих изъеденных камней, побелевших, как кости, от времени и непогод. И мне казалось, что я ступаю по костям умершей девушки.

В этот безоблачный день на все ложилась тень моей печали. Мы долго бродили между древних развалин, отыскивая признаки исчезнувшей жизни: неясные признаки, будившие в нас разнородные видения. «Толпа ли отроков, увенчанных гирляндами, спускалась с пением к родной реке, неся ей в жертву первые кудри своих волос? Или это белая процессия оглашенных, питавшихся, подобно детям, молоком и медом, спускалась к реке принять крещение?» Темная легенда о мучениках осенила эти языческие развалины какой-то скорбной святостью. «Покоятся кости мученика…» прочли мы на обломке какого-то саркофага; и всюду на скульптуре разбитых камней мы видели эмблемы и символы двоякого рода: орел Юпитера и лев Кибелы, покорные евангелистам; виноградные лозы Диониса сплетались в слова Спасителя; олень Дианы означал жаждущую душу; павлин Геры — славу воскресшей души. По временам змея выползала из-под камней и груды земли и исчезала быстрая, как стрела. Невидимая птица как-то странно подражала звуку трещотки, которая отбивает часы среди безмолвия святой пятницы.

— А где же ваша большая Мадонна? — спросила Анатолиа, вспоминая мои давние слова.

Мы отыскали среди груды камней тропинку, по которой дошли до развалин базилики, стоявшей на краю острова в рукаве Саурго, разделяющем скалы.

— Вода, пожалуй, помешает нам пройти, — сказал я, замечая около стен блестящие отблески.

Река действительно затопила часть священной развалины, и целый лес водяных растений мирно разросся там. Но мы отыскали проход среди камней и проникли на хоры. Войдя, сестры перекрестились. Кругом слышался беспрестанный шелест крыльев.

Тут царила сырая прохлада, и слабо мерцал неверный свет. Хоры и несколько колонн главного здания сохранились и образовали как бы пещеру, залитую водой почти до престола пустынного алтаря, и множество кувшинок еще крупнее и белее, чем те, среди которых мы плыли, теснились как бы в молитве у подножья большой Мадонны из мозаики, которая одна сохранилась в нише под золотым сводом. Она не держала в руках Сына; она стояла одна, завернутая в плащ свинцового цвета как бы в траурную тень, и глубокая тайна печали глядела из ее больших неподвижных глаз. Наверху в изгибе купола ласточки свили прелестную гирлянду гнезд, следуя приказу слов, написанных кругом:

Как платан над водою возвысилась.

Три девы преклонили колени и молились.

«Если мы оставим тебя в этом убежище среди цветов и ласточек, — думал я, глядя на Массимиллу, которая в молитве все больше и больше склонялась к земле, — ты будешь жить здесь, как наяда-отшельница, забывшая Артемиду, чтобы преклониться перед печальным новым божеством».

И я рисовал себе ее превращение: выполнив одинокие молитвы среди хора ласточек, она погрузится в воду до корней цветов…

Но ничто здесь, казалось, не могло соперничать с белизной шеи, склонившейся как бы под тяжестью волос, более тяжелых, чем мраморный виноград, украшавший алтарь. Я в первый раз видел Виоланту коленопреклоненной; и эта поза так не соответствовала природе ее красоты, что я страдал от этого несоответствия; и я со странным беспокойством ждал, когда она поднимется между двух символических павлинов, развернувших свои пестрые перья среди виноградных лоз.

Она поднялась первая одним из тех чудных движений, в которых ее красота превосходила самое себя, по образу неподвижного пламени, которое как бы разгорается от внезапного колебания.

Exaltata juxta aquas.

На обратном пути она ехала вместе со мной, сидя на маленькой скамеечке, а я стоя правил веслом. Непреодолимое волнение охватило меня, в моей памяти встала капля крови на ее руке и цветущий кустарник С того далекого часа я впервые был наедине с Виолантой.

— Я хочу пить, — сказала она.