Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 106



— А донна Альдоина? — спросил я тихо, обратившись к Анатолии и беседуя только с ней. — Разве не она была истинной охранительницей этого мрачного дома? Разве не она, вспоминая об умершей, вызвала образ безумной?

— Она все та же, — так же тихо отвечала она. — Вам лучше не видеть ее, по крайней мере сегодня. Это вам было бы слишком тяжело. А вы понимаете, что для нас это ежедневная пытка, пытка, которая длится беспрерывно целые годы и разрывает наши души…

Ее глаза мельком бросили на Антонелло боязливый взгляд, в котором я мог прочесть тайный ужас, какой ей внушал бедный больной, колеблющийся на краю пропасти.

— У нас не хватает мужества удалить ее, расстаться с ней: она такая спокойная и кроткая. Иногда она кажется выздоровевшей и дает нам иллюзию чуда: она называет нас по именам, вспоминает о давно бывших мелочах, улыбается спокойной улыбкой. Хотя мы прекрасно знаем теперь, что все это обманчиво, надежда каждый раз заставляет нас трепетать, и тревога душит нас. Вы понимаете… — В печали голос ее терял звучность, как ослабевшая струна. — Невозможно держать ее только в ее комнатах, запирать ее, нет, это невозможно. — И у нас не хватает сил избегать ее, когда она выходит, идет к нам, говорит с нами. Таким образом она почти всегда живет рядом с нами, участвует в нашей жизни…

— Иногда, — прервал ее вдруг Антонелло с какой-то горячностью, как бы толкаемый неудержимым возбуждением, — иногда она наполняет собою весь дом. Мы дышим ее безумием. Кто-нибудь из нас целые часы выслушивает ее рассказы, сидя против нее, держа свои руки в ее дрожащих руках… Ты понимаешь?

Новое молчание, еще более тяжелое, опустилось на нас. И каждый страдал, испытывая на себе реальность своей скорби, которая, среди тонких синеватых теней навеса, слившихся с нежным золотистым отблеском солнца, казалась каким-то сновидением. В тишине был слышен шум легких шагов, который доносился снизу лестницы. Через ровные промежутки слышалось глухое кипение, словно бьющий фонтан. Таинственная вибрация, казалось, поднималась из пустынного сада.

И я понял, каким образом больная и печальная душа могла составить из окружающего призрак сверхъестественной жизни, питать ее своею сущностью и быть подавленной ею.

И вдруг внезапно мне открылась вся жестокость муки, к какой Судьба приговорила этих последних отпрысков гибнущего рода; и образ, вызванный словами одной из жертв, явился мне гигантски увеличенным в трагическом освещении. Я видел в воображении старую, безумную княгиню, сидящую в тени отдаленной комнаты, и одного из ее детей, склонившегося к ней, держащего в руках руку матери. Влияние ее мрачного внушения казалось мне роковым и неизбежным. Мне думалось, что бессознательно она должна была вовлекать в свое безумие все существа своей крови, одно за другим, и что ни одно из них не сможет ускользнуть от этой слепой и жестокой воли. Подобно домашним Эриниям, она присутствовала при гибели своего потомства.

И я глядел сквозь бесплодные переплеты на молчаливый замок, который до этого дня хранил в своей мрачной глубине столько отчаянной тоски и вмещал столько бесполезных слез, слез, пролитых чистыми и пылкими очами, достойными отражать самые прекрасные зрелища мира и вливать радость в души поэтов и завоевателей. «Очи Красоты, — думал я, переводя взгляд на неподвижную Виоланту. — Какое земное горе могло затемнить великолепие истины, светящейся в вас? Чья скорбная душа сможет отринуть утешение, изливаемое вами?» Мое страдание мгновенно прекратилось, как бы под действием бальзама, и неясные образы рассеивались, как дым.

Она неподвижно сидела на каменном постаменте, где, может быть, прежде стояла урна. Опершись локтем на колено, она поддерживала ладонью подбородок, и в этой простой позе вся она являлась передо мной, как последовательный ряд немых мелодий, в которых таятся тайны высшего искусства. И снова показалось мне, что, находясь с нами, она как бы отсутствовала. На ее маленьком лбу было видно отражение идеальной короны, которую она носила на вершине своих мыслей, а ее волосы, стянутые большим узлом на затылке, были подобны успокоившимся волнам.

— Вот Массимилла, — произнес Оддо, извещая о приближении третьей сестры.



Я оглянулся и увидел ее уже близко. Она поднималась своими легкими шагами по последним ступеням, неся на лице и на всем своем существе отражение мечты, в которую она была погружена, и затаенную поэзию часов, проведенных с любимой книгой в уединении, в уголке сада, известном только ей.

— Где ты была? — спросил ее Оддо, прежде чем она подошла к нам.

Она застенчиво улыбнулась, и внезапная краска залила ее щеки.

— Там, — отвечала она. — Я читала.

Ее голос выходил серебристый и ясный из ее тонких губ. Между страниц ее книги закладкой лежала сорванная травка. Когда я поклонился, она протянула мне руку все с той же застенчивой улыбкой. И мне казалось, что она пробуждала в глубине моей души какое-то нежное участие, испытанное мною когда-то к маленькой больной, которую навещала моя мать; рука ее была такая нежная и хрупкая, что я невольно подумал о нежной лилии, называемой hemorocalla, которая расцветает на один день на горячих песках.

Так как она молчала, то и я не мог подобрать дивных слов, подходящих к ее испуганной прелести, напоминающей горностая.

— Не пройти ли нам наверх? — спросила Анатолиа, обращаясь ко мне. Эти слова, произнесенные ясным голосом, нарушили какое-то очарование, охватившее нас под теплым сводом зелени, благодаря медленному течению наших мыслей и грусти. — Отец очень хочет видеть вас.

И мы все вместе стали подниматься по лестнице, ведущей к замку. Три сестры шли впереди нас, отдельно одна от другой, Анатолиа впереди, Массимилла последняя; и по очереди они произносили несколько слов, ибо молчание окружающего требовало звуков их голоса, и, быть может, этим они хотели разогнать над головой их гостя грусть этого молчания. Короткие звучные фразы, срывающиеся с невидимых мне уст, слетали и обволакивали меня, а я поднимался в звуках их голосов и в их девственных тенях изумленный и нерешительный, как перед проявлением чуда. Но если для моего слуха три ритма чередовались, то для моих глаз они были одновременны и непрерывны, так что мой ум то внимательно напрягался, чтобы различить их, то, так сказать, раскрывался, чтобы воспринять их в одной глубокой гармонии. И так же, как вводные фразы в фуге восполняют паузы темы, так же вид предметов, замечаемых мимоходом, и особенно лиц присутствующих, обогащали мое музыкальное впечатление, не нарушая его. Признаки запущения и забвения встречались всюду на старинной лестнице, с которой еще не были убраны разрушительные следы осени. Статуя спящей нимфы беспомощно склонила голову в неудобной позе, так как рука, поддерживавшая ее, была сломана и поросла мохом. В глиняной красной вазе, длинной, как саркофаг, заросшей сорными травами, цвел один только слабый и дрожащий стебелек жонкилии. В трещинах парапета, изъеденного всюду проникающими корнями плюща, виднелся внутренний канал, похожий на оборванную артерию; в нем что-то поблескивало, и слышалось журчание воды, бегущей наполнить сердце плачущих фонтанов. Признаки запустения и заброшенности были рассеяны по нашему пути. Статуи, цветы и вода изрекали мне одну и ту же истину. И Виоланта, Анатолиа и Массимилла преображались в моем представлении путем таинственных сравнений.

«О, дивные души, — думал я, прислушиваясь к ритму их видимого существования, — разве не в вашей тройственности царит совершенство человеческой любви? Вы тройной образ, рисовавшийся в моем желании в часы великой гармонии. Все наиболее гордые запросы моего тела и моего разума нашли бы в вас себе удовлетворение; и для миссии, какую должен выполнить, вы могли бы быть чудным орудием моей воли и моих предначертаний. Разве вы не такие, какими создал бы вас, чтобы украсить величайшей красотой и скорбью таинственный мир, неутомимо созидаемый мною? Сегодня я узнал только ваши лица и несколько беглых фраз, но я чувствую, что завтра каждая из вас будет соответствовать образу, дышащему трепещущему внутри меня».