Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 104 из 106

— Говоря сейчас об Омбзенских холмах, ты верно думал о холмах своей родины. Об этих обрезанных ветвях олив я слышу уже не в первый раз. Я помню, ты как-то рассказывал мне о стрижке… Ни в какой работе не встречает земледелец такого глубокого проявления безмолвной жизни, как среди деревьев. Когда он стоит перед грушей, яблоней или персиком, держа в руках серп или нож, иногда способствующий росту, иногда причиняющий смерть, то, кроме опасности, приобретенной им жизнью между землей и небом, его должно осенять еще и откровение свыше. Дерево переживает кризис, все его соки приливают к разбухшим почкам, готовым раскрыться. Человек с его смертоносным оружием должен поддерживать в нем равновесие во время таинственного акта оплодотворения! Деревья еще не ведают ни о Гезиоде, ни о Вергилии, они живут лишь с целью давать цветы и плоды, каждый побег — это живая артерия, как на руке самого оператора. Которую же срезать? Свежие соки залечат ли рану?.. Так ты рассказывал мне однажды о своем винограднике. Я помню. Ты говорил мне, что все раны должны быть нанесены с севера, чтобы солнце не видело их.

Она вспоминала слова молодого человека, когда он прибежал к ней, весь запыхавшийся во время грозы, только что перенеся на своих руках тело героя. Он улыбнулся, продолжая держать любимую руку. Цветущая ветка распространяла аромат горького миндаля.

— Помню, — сказал он. — И Лаимо, толкущего в ступе известку для раствора св. Фиакра, и Софью, разрезающую куски жесткого полотна для перевязки самых широких ран после прививки…

Он ясно видел перед собой крестьянина на коленях, растирающего в каменной ступе бычий навоз с глиной и ячменными зернами, по рецепту старинных мудрецов.

— Через десять дней, — продолжал он, — весь холм со стороны моря превратится в розоватое облачко. Софья в своем письме напоминает мне об этом… Она больше тебе не являлась?

— Она и сейчас с нами.

— Сейчас она сидит у окна и смотрит на море, освещенное закатом, мать сидит около, опершись на руку щекой: «Не едет ли Стелио на этой парусной лодке, что стоит там, против мельницы, дожидаясь попутного ветра? Он обещал мне приехать неожиданно морем на парусной лодке». И сердце ее замирает.

— Ах, зачем же ты заставляешь ее ждать напрасно?

— Да, Фоска, ты права. Целые месяцы я могу жить вдали от нее, не чувствуя пустоты. Но вдруг наступает момент, и тогда мне кажется, что для меня нет ничего на свете дороже этих глаз, тогда какой-то уголок моей души наполняется неутешной скорбью. Я слыхал, что тиренские моряки называют Адриатическое море Венецианским заливом. Я говорю себе сегодня, что мой родной дом стоит на берегу залива, и он кажется мне более близким.

Они подошли к гондоле и бросили последний взгляд на священный остров с устремленными к небу кипарисами.

— Вон канал Трех Гаваней, ведущий в открытое море! — сказал он, полный тоски по родине, уже воображая себя на парусной лодке, на пути к берегу, покрытому кустами тамариска и черники.

Они поплыли. Долгое время прошло в молчании. Небесная гармония царила над благословенным архипелагом. Лучи солнца тонули в водах, и воздушная мелодия парила над землей. На фоне роскошного заката Буран и Торчелло казались двумя затонувшими кораблями, затянутыми песком.

— План твоего произведения теперь закончен, — продолжала она нежно и убедительно, тогда как сердце мучительно билось в ее груди, — и тебе необходим покой. Ведь ты больше всего любишь работать дома? Нигде не успокаивается так твое волнение. Уж я знаю.

— Да, — сказал он, — когда мы обуреваемы жаждой славы нам представляется, что деятельность художника похожа на осаду крепости, что звуки барабана и воинственные крики действуют возбуждающе, тогда как ничто так не благоприятствует работе, как абсолютная тишина, непобедимое упорство, напряженное стремление всего существа к Идее, которую оно хочет воплотить и заставить восторжествовать.

— Ах, так это тебе знакомо! — вскричала она.

В глазах ее блеснули слезы, в голосе его слышались теперь мужественная воля, стремление к духовному могуществу, твердое решение превзойти самого себя и выйти победителем из жизненной борьбы.

— Так это тебе знакомо!

Она вздрогнула, почувствовав подвиг, в сравнении с этим мужественным решением все остальное казалось ничтожным, и слезы, выступившие на ее глазах, когда она принимала букет, показались ей слабостью, по сравнению с настоящими слезами, делавшими ее достойной своего друга.

— Иди же с миром, вернись к родным берегам и в родные объятия. Зажги свою лампу, наполненную маслом твоих олив!

Губы его были сжаты, брови сдвинуты.

— Любящая сестра снова придет заложить травкой трудную страницу.





Он опустил голову и задумался.

— Ты отдохнешь в разговорах с нею, сидя у окна, может быть, вы снова будете смотреть на стада, блуждающие по лугам и горам.

Солнце почти скрывалось за гигантской крепостью доломитов. Группа облаков, поминутно вспыхивающая багрянцем заката, похожим на кровь, в беспорядке неслась по небу, как будто там происходило сражение. Море казалось продолжением поля битвы, разгоравшейся среди неприступных башен.

Небесная мелодия потонула во мраке вместе с оставленными далеко позади островами. Над заливом веяло зловещим великолепием сражения, и, казалось, тысячи знамен склонялись к его водам. В напряженной тишине чудилось ожидание призывного звука королевских труб.

После продолжительного молчания он медленно произнес:

— А если она меня спросит о судьбе девственницы, читающей жалобы Антигоны?

Женщина вздрогнула.

— А если она меня спросит о любви брата, раскапывающего развалины?

Страшный призрак восстал перед глазами женщины.

— А если на той странице, где она положит листик травы, будет исповедь трепещущей души, ее тайной безнадежной борьбы с ужасным недугом?

Объятая ужасом женщина не находила слов. Они оба смолкли и пристально смотрели на остроконечные вершины горной цепи, охваченные пламенем заката, будто только что погруженные в огненную стихию. Это величественное зрелище, возникшее среди вечного пустынного пространства, будило в них сознание таинственной неизбежности и смутного непобедимого ужаса. Венеция тонула во мраке среди этих огненных видений, окутанная фиолетовой дымкой, с выступавшими из нее мраморными колокольнями — хранительницами бронзы, призывающей к молитве смертных.

Но все эти сооружения, созданные руками людей, для своих обычных потребностей, и сам древний город, утомленный веками кипучей жизни, со своими мраморными и бронзовыми развалинами, все, над чем тяготело бремя лет и воспоминаний, все, обреченное смерти, казалось теперь ничтожным наряду с громадными вершинами Альп, тысячами неподвижных скал, уходящими в небо, наряду с необъятной пустыней, ожидающей, быть может, появления юной расы Титанов.

После продолжительного молчания Стелио внезапно спросил:

— А ты?

Ответа не последовало.

С колокольни San-Marco звонили к вечерней. Могучий гул колоколов широкими волнами пронесся по лагуне, впереди еще обагренной кровью, а там, в дали, уже подернутой мраком смерти. С San-Giorgio-Maggiore, с San-Giorgio-dei-Greci с San-Giorgio-degli-Schiavoni с San-Giova

Они оба вздрогнули, когда гондола, миновав арку моста, обращенную в сторону острова San-Michele, скользнула в темный сырой канал и проплывала мимо черных лодок, гниющих у заплесневелых стен. Из соседних селений с San-Lazzaro, San-Canciano, San-Giova

— Это ты, Даниеле?

Стелио заметил фигуру Даниеле Глауро у двери своего дома.