Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 97 из 101

Дон Доменико Олива вошел с таким шумом, что все повернулись к нему, за исключением доктора Панцони, который продолжал покоиться в объятиях Морфея.

— Знаете? Знаете?

Дон Доменико горел таким желанием поделиться новостью и так запыхался, что первых слов его нельзя было разобрать. Окружившие его пескарцы насторожили уши, предвкушая услышать нечто такое, что даст обильную пищу их послеобеденному чесанию языком.

— Кто это привязал вам язык, дон Домэ? — нетерпеливо перебил его Паоло Сеччиа, который был туговат на одно ухо.

Дон Доменико повторил все с самого начала, более спокойно и внятно. Чего только он не наговорил! Он преувеличил гнев дона Джиованни Уссорио, прибавил невозможную отсебятину, захлебываясь собственными словами. — Знаете? Знаете?.. А кроме того… а потом еще…

Шум разбудил доктора Панцони, он открыл веки и, вращая своими огромными глазными яблоками, осовевшими от сна, и сопя носом, усыпанным чудовищной величины веснушками, проговорил, продолжая сопеть носом:

— Что такое? Что такое?

И, опираясь на палку, медленно поднялся и подошел к группе, чтобы послушать.

Теперь рассказывал барон Каппа, слюнявым ртом передавал он какую-то грязную сплетню о Виолетте Кутуфа. Вдруг в глазах внимательных слушателей забегали огоньки. Зеленоватые глазки дона Паоло Сеччиа заискрились, словно смоченные влагой. Конец рассказа заглушил дружный хохот.

Доктор Панцони, стоя, снова задремал. Сон, тяжелый, как смерть, вечно витал вокруг его ноздрей. Он долго еще стоял среди комнаты, свесив голову на грудь, в то время как его приятели разбрелись по всему городу, чтобы рассказать новость, перенося ее из одного семейства в другое.

И раздутая новость не замедлила стать достоянием всей Пескары. К вечеру, вместе со свежим морским ветерком и появлением нарастающей луны, все обыватели высыпали на улицы и площади. Началась нескончаемая болтовня. Имя Виолетты Кутуфа обошло все уста. Дон Джиованни Уссорио не показывался.

Виолетта Кутуфа приехала в Пескару в январе, во время карнавала, вместе с оперной труппой. Она выдавала себя за гречанку из Архипелага и говорила, что пела в театре на острове Корфу в присутствии короля эллинов и будто бы свела с ума какого-то английского адмирала, который влюбился в нее. Это была тучная женщина с белой кожей. У нее были очень полные руки, испещренные маленькими розовыми ямочками, которые бросались в глаза при каждом ее движении, эти ямочки и прочие прелести молодого тела придавали ее дородности особую свежесть и привлекательность. Очертания лица были немного вульгарны, глаза — каштановые, полные неги. Нос не изобличал ее греческого происхождения, он скорее был похож на короткий пенек с двумя широкими отверстиями. Голову украшали роскошные черные волосы. Говорила она с мягким акцентом, отчетливо выговаривая каждое слово и почти не переставая смеяться. Порой ее голос становился вдруг хриплым.





Когда труппа приехала, пескарцев охватило волнение ожидания. Иностранные певцы поражали их своими странными жестами, походкой, одеждой, каждой мелочью. Но лицом, на котором сосредоточилось всеобщее внимание, была Виолетта Кутуфа.

Она носила какую-то темную курточку, отороченную мехом, с золотыми застежками, на голове была меховая шапка, надетая немного набок. Она всегда ходила одна, проворно семеня ногами, заходила в лавки, жаловалась на недоброкачественность товаров, относилась с недоверием к лавочникам и, ничего не покупая, уходила, вполголоса распевая веселую песенку.

На улицах, на площадях, на всех стенах огромные, написанные от руки афиши, возвещали о прибытии графини д’Амальфи. Имя Виолетты Кутуфа было выведено красными буквами. Пескарцы сгорали от любопытства. Наконец наступил ожидаемый вечер.

В театр была превращена зала старого военного госпиталя, находившегося на краю города, по направлению к морю. Зала была низкая, узкая и длинная, как коридор, деревянная эстрада, оклеенная цветной бумагой, на несколько вершков поднималась над полом, вдоль стен были расставлены помосты, сооруженные из досок, на них были водружены трехцветные флаги, украшенные фестонами. На занавесе работы Кукуччито, сына Кукуччито, были изображены Трагедия, Комедия и Музыка, которые, обнявшись, как три грации, летели над понтонным мостом, под которым протекала темно-синяя речка Пескара. Взятые из церкви стулья занимали первую половину партера, а во второй были расставлены скамьи, взятые из школы.

К шести часам вечера на площади заиграл городской оркестр, он обошел город и остановился возле театра. Бравурный марш оказал возбуждающее действие на всех обывателей. Дамы в своих чудных шелковых платьях дрожали от нетерпения. Зала быстро наполнялась. Помосты и стулья украсились цветником благородных дам и девиц. Сентиментальная и бледная Теоделинда Помаричи сидела рядом с мужеподобной Ферминой Мемма. Сестры Фузилли, приехавшие из Кастелламаре, крупные девицы с черными глазами, одетые в одинаковые розовые платья, одинаково причесанные, с одинаковыми косами за спиной, громко смеялись и жестикулировали. Эмилия д’Аннунцио водила по сторонам своими прелестными карими глазами с видом бесконечной скуки. Марианна Картэзе подавала веером какие-то сигналы сидевшей впереди донне Ракеле Профета. Донна Ракеле Буччи беседовала с донной Ракеле Корабба на тему о говорящих столиках и духах. Две учительницы дель Гадо, одетые в пестрые шелковые платья со старомодными мантильями, были, очевидно, недовольны и молчали, быть может, под впечатлением новизны обстановки, а быть может, раскаиваясь, что пришли послушать эту скверную оперу. Костанца Лесбии, худая блондинка, непрерывно кашляла и куталась в красную шаль.

Первые ряды партера заняла местная знать. Впереди всех сидел дон Джиованни Уссорио, с чисто выбритым лицом, в великолепных брюках с белыми и черными квадратиками, в чистом суконном сюртуке и с высокого качества драгоценностями на пальцах и рубашке. Дон Антонио Браттелла, член марсельского ареопага, человек, из всех пор которого струилась важность, даже из мочки левого уха величиной с недозрелый абрикос, рассказывал высоким голосом содержание лирической драмы Джиованни Перуццини, слова, выходя из его рта, приобретали округленность красноречия Цицерона. Прочие сидели на своих стульях и с большим или меньшим волнением ожидали начала спектакля. Доктор Панцони тщетно боролся с чарами сна, и от времени до времени у него вырывалось храпение, которое сливалось со звуками прелюдирующих инструментов.

— Ш-ш!.. Ш-ш!.. Ш-ш-ш…

В театре водворилась глубокая тишина. При поднятии занавеса сцена была пуста. За кулисами слышались звуки виолончели. Но вот вышла Тильде и спела свою арию. Затем вышел Серторио и тоже пропел арию. Потом явилась группа воспитанников и друзей и что-то пропела хором, после чего Тильде подошла к окну и тихо запела:

В публике началось движение, так как после этой арии должен был начаться любовный дуэт. Тильде, первое сопрано, была не первой молодости, на ней было голубое платье, белокурые волосы недостаточно прикрывали ее череп, напудренное лицо напоминало посыпанную мукой сырую котлету, выглядывавшую из-под льняного парика.

Вошел Эджидио, молодой тенор. Необычайно выгнутая грудь и немного короткие ноги придавали ему сходство с ложкой с двумя ручками, на которую была надета общипанная телячья голова, какую часто можно видеть в витринах мясных лавок.

Тильде с большим чувством отвечала: