Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 63 из 101

— Встань, Рикканджела, встань! — уговаривали окружавшие женщины. Но она их не слушалась:

— Мой сын лежит на камнях, а я не могу лежать на них. О, мой сын… на камнях!

— Встань, Рикканджела! Пойдем!

Она поднялась, посмотрела пристально-пристально на маленькое мертвое личико и еще раз изо всех сил крикнула:

— Сын мой! Сын мой! Сын мой!

Потом собственноручно прикрыла простыней безгласный труп.

Женщины окружили ее, увлекли в тень скалы, принудили сесть и присоединили свои стоны к ее рыданиям.

Мало-помалу жители редели, рассеивались. Осталось лишь несколько утешавших женщин да человек в холщевой рубашке — равнодушный сторож, ожидающий полицию. Прямые лучи солнца ударяли на берег, придавали ослепительную белизну погребальному покрову. Обнаженная, бесплодная скала, залитая ярким светом, высилась над извилистыми рифами.

Море — беспредельное, зеленоватое — испускало мерные вздохи. И казалось, час зноя длился, длился и не должен был кончиться. В тени скалы, против белого пятна простыни, одевающей окоченевший труп, мать продолжала песнь, освященную прошлым и настоящим, беспредельным горем народа. И казалось, что стонам ее не будет конца.

Возвратившись из часовни гавани, Ипполита узнала о катастрофе. Она хотела в сопровождении Елены отправиться на берег к Джорджио. Но на пути к месту печального события, увидев простыню, белевшую на камнях, она почувствовала, что силы изменяют ей, расплакалась и вернулась домой, чтобы там дождаться Джорджио.

Ей было жаль не столько погибшего малютку, сколько себя при мысли о грозившей ей недавно опасности во время купания. И в ней рождалась невольная, непобедимая ненависть к морю.

— Не хочу больше купаться в море, не хочу, чтобы и ты купался, — объявила она Джорджио почти со злобой, тоном, выражавшим твердую решимость. — Не хочу! Слышишь?

Остальную часть этого воскресного дня они провели в тревожном смятении, постоянно выходя на террасу, чтобы взглянуть на белое пятно на берегу.

В глазах Джорджио образ мертвеца запечатлелся так резко, что казался осязаемым. А в ушах его звучала песня матери. «Продолжала ли она свои жалобы у подножья скалы? Осталась ли она там около маленького утопленника, около моря?» Вспомнилась ему другая мать, сраженная горем. Вновь пережил он час далекого майского утра в родном доме, когда он ощутил связь жизни матери с его собственной жизнью, когда он почувствовал таинственную кровную связь и печальную судьбу, мрачной тенью сгустившуюся над их головами. Увидит ли он еще когда-нибудь свою мать при жизни? Увидит ли снова ее слабую улыбку, которая, не меняя лица, казалось, набрасывала легкую дымку надежды — слишком, увы, мимолетную — на это лицо, полное безнадежной скорби. Суждено ли ему еще раз прильнуть поцелуем к тонким бледным пальцам, чья ласка не знала себе равной. Он пережил далекий час слез, когда, стоя у окна, он в мерцающей слабой улыбке обрел ужасное откровение, когда, наконец, он узнал дорогой голос, единственный, незабвенный голос примирения, совета, прощения, бесконечной доброты. И он пережил снова час разлуки, разлуки без слез, но такой мучительной, когда он солгал из сострадания, прочитав в усталых глазах огорченной матери тоскливый вопрос: «Ради кого покидаешь ты меня?»

И вся грусть минувшего ожила в его памяти со всеми печальными образами: осунувшееся лицо, распухшие, красные, горячие веки, нежная, раздирающая душу улыбка Кристины, болезненный ребенок с большой головой, свисавшей на еле дышащую грудь, мертвенная маска несчастной старой идиотки-лакомки… И усталые глаза матери, спрашивающие: «Ради кого покидаешь ты меня?» Словно волна слабости хлынула на него, и он терял силы, ощущал неясную потребность склониться, прижаться к чьей-нибудь груди, испытать чистые ласки, излить свою тайную горечь, забыться и тихо-тихо перейти в объятия смерти.

Как будто все женственно-слабые струны его души слились в одном созвучии.

По тропинке прошел человек с маленьким белым сосновым гробиком на голове.

Довольно поздно, в полдень, прибыла на берег полиция.

Умерший малютка был снят с камней, унесен на вершину — исчез. Пронзительные крики донеслись до «Убежища». Потом все смолкло.

Тишина, исходящая от безмятежного моря, охватила окрестность.

Ипполита вошла в дом и бросилась на кровать.

Джорджио остался сидеть на террасе. Оба страдали и не могли высказаться. Часы текли.

— Ты звала меня? — спросил Джорджио, которому послышалось его имя.

— Нет, я не звала тебя.

— Что ты делаешь? Засыпаешь?

Она не ответила.



Джорджио сел снова и полузакрыл глаза. Мысли его все возвращались в горы. Среди настоящей тишины он ощущал тишину уединенного запущенного сада, где высокие прямые кипарисы устремляли к небу свои вершины, словно свечи, зажженные по обету, где из окон опустевших, хранимых как святыня комнат веяла благоговейная нежность воспоминаний.

Перед глазами его возник кроткий задумчивый облик с мужественно печальным лицом, казавшимся несколько странным, благодаря одной седой пряди среди черных волос, падающих на лоб.

«О, зачем, — взывал он к Деметрио, — зачем не последовал я твоему внушению последний раз, когда я посетил комнаты, обитаемые твоим духом? Зачем пожелал я еще пытаться жить и покрыл себя стыдом в твоих глазах? Как мог я мечтать о незыблемом обладании другой душой, когда твоя душа принадлежала мне и твой образ навсегда запечатлелся в моей душе?»

После смерти тела дух Деметрио вселился в живого Джорджио, не только не утратив своих свойств, но усилив их до крайнего предела. Все, что переживалось в отношениях с окружающими: все поступки, жесты, слова в течение долгого времени, все разнородные особенности, отличающие его от других людей, все постоянные или изменяющиеся черты, свойственные исключительно его личности, делавшие его человеком незаурядным, короче сказать, все, что выделяло его жизнь из жизни ему подобных, было следствием идеальных уз, связывающих умершего с живущим. Казалось, божественная дароносица в Соборе родного города освятила великую тайну: Ego Demetrius Aurispa et unicus Georgius filius meus.

И вот — вторглась женщина, покоящаяся теперь на ложе разврата. Она оказалась не только преградой к жизни, но и преградой к смерти — к такой же смерти. Она оказалась Врагом и жизни и смерти.

И Джорджио мысленно вернулся в горы, в старый дом в пустынные комнаты. Как в тот майский день, он переступил роковой порог. И так же, как в тот день, почувствовал свою волю скованной. Пятая годовщина приближалась. Каким образом отпразднует он ее?

Раздавшийся внезапно крик Ипполиты заставил его вскочить. Он бросился к ней.

— Что с тобой?

Сидя на кровати, в испуге она проводила руками по лбу и по векам, словно желая стряхнуть что-то мучившее ее. Блуждающим взором посмотрела она на Джорджио. Потом быстрым движением обвила руками его шею, осыпая его лицо поцелуями и заливаясь слезами.

— Да что же с тобой? Что? — спрашивал он изумленный и встревоженный.

— Ничего, ничего.

— Почему ты плачешь?

— Мне снилось…

— Что тебе снилось? Скажи мне.

Вместо ответа она прижала его к себе и снова поцеловала. Джорджио схватил ее за руки и освободился из ее объятий, глядя ей в лицо.

— Скажи, скажи, что снилось тебе?

— Ничего… Это был дурной сон.

— Какой сон?

Она противилась его настойчивости. А волнение Джорджио возрастало вместе с желанием добиться от нее ответа.

— Скажи же.

Снова охваченная дрожью, она прошептала:

— Мне снилось… что я приподнимаю саван… и вижу… тебя.

Последнее слово она заглушила поцелуями.

Непобедимое

Инструмент, выбранный одним приятелем в Анконе и с большими затруднениями переправленный в C.-Вито, прибыл наконец в «Убежище» и был встречен Ипполитой с детской радостью. Его поставили в комнате, называемой Джорджио библиотекой, это была самая просторная комната, уютнее всех обставленная, там имелся диван, заваленный ворохом подушек, плетеные качалки, гамак, циновки, ковры, словом, все аксессуары во вкусе Востока, благоприятствующие неге и грезам.