Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 59 из 101

Разве музыка не была религией и для Деметрио, и для него. Не она ли открыла им тайну загробной жизни. Обоим, лишь с разным значением, повторила она слова Христа: «Царство мое не от мира сего».

И он встал перед его глазами — кроткий задумчивый облик с мужественно печальным лицом, казавшимся несколько странным, благодаря одной седой пряди среди черных волос, падающих на лоб.

Снова Джорджио чувствовал себя проникнутым даже из-за могилы сверхъестественным очарованием этого человека, жившего вне жизни. Далекие воспоминания вставали перед ним подобно волнам неясной гармонии: мысли, заложенные в его мозг Деметрио, принимали смутные образы музыки — идеальный призрак покойного облекался в музыкальную форму, терял видимые очертания, растворялся в глубоком единстве существа, в единстве, открытом вдохновенным одиноким музыкантом среди многообразности Видимого Мира.

«Без сомнения, — думал Джорджио, — Тайну Смерти поведала ему музыка, развернувшая перед его взором мрачное царство чудес по ту сторону жизни. Гармония, парящая выше времени и пространства, заставила его считать блаженством отрешение от времени и пространства, от всякого индивидуального стремления, которое держит человека в оковах личности, ограниченной в своих порывах, в оковах грубоматериальной оболочки тела».

Джорджио много раз сам в часы вдохновения ощущал в себе пробуждение мировой воли, наслаждался сознанием великого объединяющего начала, и теперь он думал, что смерть даст ему бессмертие, что он растворится в непрерывной гармонии Вечности и составит собой атом немеркнущего пламени Бытия. «Почему бы Смерти не открыть и мне свою Тайну».

Величественные образы вставали перед ним в то время, как зажигались звезды на чистом небосклоне. К нему возвращались его поэтические грезы. Вспомнилось чувство безмерной радости и освобождения, испытанное им однажды, когда он вообразил себя неведомым человеком, лежащим в гробу на пышном катафалке, окруженном факелами, а из глубины священного сумрака устами органа, оркестра и хора душа Божественного Бетховена говорила с Невидимым. Вспомнилась мечта о сказочном корабле, везущем гигантский орган, который, находясь между небом и морем, через свои неисчислимые трубы изливал в безграничную даль мирных вод потоки гармонии в то время, как на краю горизонта вспыхивали костры заката, потом ночь застывала в лунном покое и на завесе мрака зажигались кристальные огни звезд. Вспомнился воображаемый им чудный Храм Смерти весь из белого мрамора. Между колонн, у входа размещались вдохновенные музыканты, зачаровывающие звуками проходивших юношей и посвящающие их в тайну Храма, после чего ни один из посвященных, ступивших на порог Святилища, не возвращался назад к свету солнца, где он до сих пор искал радости.

«О, лишь бы мне благородно умереть! Пусть Красота оденет своим покрывалом мои последние минуты. Вот все, чего прошу я от Судьбы».

Его мысли летели дальше, расширяясь в лирическом упоении. Перед ним, словно при блеске молнии, мелькнул поэтический конец Перси Шелли, столько раз во время плавания возбуждавший в нем зависть и ночные грезы. Такая судьба таила в себе сверхъестественное и грустное величие. «Его смерть полна торжественной тайны, как смерть античных героев Греции, невидимой властью внезапно похищаемых с земли и возносящихся преображенными в сферу, где нет печали. Подобно песне Ариэля, Шелли не уничтожился, но море преобразило его в дивный и странный облик Его молодое тело должно было подвергнуться сожжению у подножья Аппенин, перед тихим тирольским морем, под голубым сводом небес. И вот — оно пылает, умащенное елеем и ароматами вместе с куреньями, вином и солью. Пламя восходит к недвижимому небу, извивается и тянется к солнцу, заставляющему сверкать мрамор на вершинах гор. Во все время, пока тело не испепелилось, над костром вьется ласточка. И когда, наконец, останки рассыпаются пеплом — появляется трепещущее, нетронутое сердце — Cor Cordium. Быть может, он, Джорджио, так же, как поэт Эпипсихидиона, любил Антигону в своем прежнем существовании».

А под ним, вокруг него симфония моря росла, росла среди сумрака ночи, и над головой его безмолвие звездного моря становилось все более глубоким. Но со стороны берега вдруг послышался гул, такой знакомый, не имеющий ничего общего ни с каким другим шумом. И когда Джорджио повернулся, то увидел фонари поезда, похожие на два сверкающие, пламенные глаза. Оглушительный, быстрый и зловещий поезд заставлял дрожать скалы, в одну секунду миновал открытое место и, свистя и пыхтя, исчез в пасти противоположного туннеля.

Джорджио вскочил, заметив, что остался один на Трабокко.

— Джорджио! Джорджио! Где ты? — звала тревожно Ипполита, отправившаяся на его поиски, и голос ее звучал смятением и страхом.

— Джорджио! Где же ты?

Ипполита пришла в восторг, когда Джорджио возвестил ей о скором прибытии пианино и нот. Как она была благодарна ему за этот приятный сюрприз. Наконец им будет чем наполнять праздность томительно жарких часов и защищаться от искушений… Она смеялась, делая этот намек на эротическую лихорадку, пламя которой она неустанно поддерживала в своем возлюбленном, она смеялась, делая намек на их чувственную любовь, прерываемую лишь безмолвием истомы и отлучками Джорджио.

— Теперь, — сказала она, смеясь лукаво, без горечи, — теперь ты не станешь пропадать на твоем противном Трабокко… Правда?

Она приблизилась, обняла его голову, сжала ему виски ладонями своих рук и прошептала, нежно смотря ему в глаза, словно желая заставить его высказаться:



— Признайся, что ты спасаешься туда «из-за этого»?

— Из-за чего? — спросил он, чувствуя, что бледнеет от прикосновения ее рук.

— Ты боишься моих поцелуев?

Она произнесла эти слова медленно, раздельно, странно, звучным голосом. И в ее взгляде сливались — страсть, ирония, жестокость и гордость.

— Ведь правда? Правда? — настаивала она.

И продолжала сжимать его виски ладонями рук, но мало-помалу ее пальцы скользнули по его волосам, тихонько щекотали уши, спускаясь к затылку со свойственной ей вкрадчивой лаской.

— Правда? — повторяла она, вкладывая в этот вопрос пленительную нежность, придавая своему голосу тот оттенок, какой, она знала по опыту, имел свойство волновать Джорджио.

— Правда?

Он не отвечал, закрыв глаза, покоряясь, и чувствовал, как жизнь уходит из него, окружающий мир рушится.

Снова он был побежден простым прикосновением этих тонких рук, снова Женщина-Враг проявила свою торжествующую власть. Казалось, что она хочет сказать: «Ты не уйдешь от меня. Я знаю, ты меня боишься, но желание, пробуждаемое мною в тебе — сильнее твоего страха. И ничто не доставляет мне такого опьянения, как этот страх, выражающийся в твоих глазах, в твоем трепете».

В наивном эгоизме своем Ипполита не сознавала причиняемого ею зла, беспрерывного, беспощадного акта разрушения. Привыкнув к странностям возлюбленного — к его грусти, к его немому самоуглублению, внезапной тревоге, мрачным и почти безумным вспышкам страсти, горьким и подозрительным словам, она не понимала всей важности создавшегося положения вещей и с часу на час обостряла его.

Отстраненная мало-помалу от внутренней жизни Джорджио, она, сначала невольно, а потом сознательно старалась поддерживать свое чувственное могущество. Их новый образ жизни на открытом воздухе, среди полей, на берегу моря благоприятствовал развитию в ней животных инстинктов, наполнял ее существо жизненными силами и потребностью использовать эти силы. Полная праздность, отсутствие обыденных забот, постоянная близость возлюбленного, общая постель, прозрачные летние одежды, ежедневное купание способствовали утонченности и разнообразию ее сладострастных ласк, доставляя постоянные поводы к этим ласкам. Казалось, она страшным образом вознаграждает себя за свою холодность первых дней и неопытность первых месяцев и что она стремится развратить того, кто развратил ее.

Она стала так искусна, так уверена в себе, так изобретательна, усвоила такую легкую грацию движений и жестов, вкладывала иногда в свои объятия столько исступленной страсти, что Джорджио не находил в ней ту прежнюю испуганную и стыдливую женщину, с глубоким изумлением встречавшую его смелые ласки, неопытную, растерянную женщину, доставившую ему божественное, опьяняющее зрелище: агонии целомудрия, побежденного торжествующей страстью.