Страница 58 из 101
Прислушиваясь к морскому прибою, смотря на высокую мачту, неподвижную среди небесной лазури, Джорджио предавался мореходным воспоминаниям, переживал странствующую жизнь прошлых дней, свободную жизнь без ограничений, представлявшуюся ему теперь почти сказочно прекрасной. Вспоминал, как последний раз переплывал он Адриатику, через несколько месяцев после крещения Любовью, в период грусти и поэтических восторгов, навеянных Перси Шелли — этим божественным Ариэлем, преображенным морем в чудный и странный образ: into something, rich and sirange. Вспоминал, как высадился он в Римини, причалив в Маламокко, бросил якорь перед набережной Эсклавонэ, позлащенной сентябрьским солнцем… Где-то теперь его прежний спутник в путешествиях — Адольфо Асторги? Где «Дон Жуан»? Неделю тому назад Джорджио получил о них известия с Хиоса: в письме, сохранившем запах смолы, друг возвещал ему скорую присылку разных восточных лакомств.
Адольфо Асторги был, действительно, близким для него человеком, единственным, с которым он мог прожить долгое время в полном согласии, не испытывая стеснения, недовольства и враждебности, внушаемых ему почти всегда тесным общением с другими его друзьями. Как жаль, что он сейчас далеко. Иногда Джорджио представлял себе Асторги неожиданным избавителем, появляющимся на своем катере в водах San-Vito, чтобы предложить ему бежать.
В оковах неизлечимой слабости, теряя последние остатки воли, Джорджио тешил себя мечтами такого рода. Он призывал появление твердого и властного человека, способного употребить силу, чтобы спасти его, способного разбить все цепи и увезти его, Джорджио, похитить, увлечь далеко-далеко, в неведомые края, где его никто не будет знать, и он никого не будет знать, где он сможет или начать новую жизнь или хоть умереть не такой печальной, ужасной смертью.
Он должен умереть. Свой приговор он знал, знал его неизбежность и был убежден, что финал наступит в неделю, предшествующую «пятой годовщине», между последними числами июля или первыми августа. Со времени пронизавшего его подобно молнии искушения среди жгучего полдня перед сверкавшими рельсами ему казалось даже, что и «способ» найден. Беспрерывно в ушах его звучал шум поезда, и каждый раз, когда поезд должен был пройти, Джорджио испытывал странную тревогу. Благодаря тому, что один из туннелей пересекал Трабокко, ему со своего места слышен был глухой гул, заставлявший дрожать скалы, иногда, если этот гул отрывал его от других мыслей, он со страхом вздрагивал, словно заслышав внезапно раздавшийся голос своей судьбы.
Не та же ли сама мысль о смерти господствовала над этими молчаливыми людьми? И они, как и он, не ощущали разве одинаковой тени, нависавшей над их головой даже в самые сияющие дни жаркого лета? Быть может, именно это заставляло Джорджио любить тихое место и его обитателей.
Он чувствовал себя убаюканным гармоничными волнами в объятиях призрака, созданного его мечтой, и желание жить испарялось из него постепенно, как теплота из трупа.
Стоял великий покой июля. Море простиралось молочно-белое, лишь слегка отливавшее зеленым около берегов. В легком фиолетовом тумане бледнели далекие горы: мыс del Moro, la Nicchiola, d’Ortona, del Vasto. Еле заметные волны прибоя журчали между рифами с тихой ритмической мелодией. На конце одной из длинных горизонтальных мачт сидел настороже ребенок, внимательным взором всматривался он в зеркало вод и время от времени, чтобы заставить испуганную рыбу попасть в сети — он бросал в море камешек, и глухой шум еще увеличивал грусть окружающего. Иногда посетитель засыпал под ласки медленных созвучий. Этот краткий сон был единственным возмещением за долгие бессонные ночи. И Джорджио обыкновенно ссылался на эту потребность отдыха, чтобы Ипполита разрешила ему оставаться подольше на Трабокко. Джорджио доказывал ей, что он только и может спать на этих досках, среди испарений скал, под музыку моря. Он все более и более внимательно прислушивался к этой музыке, изучал ее тайны, понимал ее значение. Слабый шепот прибоя, напоминающий чавканье стада на водопое, внезапный грохот бурных валов, налетающих с простора на встречные волны, отраженные берегом, самые тихие и самые величественные звуки, бесчисленные дополнительные гаммы и ритм интервалов, самые простые и самые сложные созвучия — вся мощь оркестра морской глубины в гармоничном заливе была доступна и понятна слуху Джорджио. Таинственная вечерняя симфония развертывалась и крепла, такая медленная, под небесным сводом цвета нежных фиалок и среди прозрачных волн эфира зажигались робкие очи звезд, еще подернутые дымкой. Там и сям под дуновением ветерка вздымались и опускались валы, сначала редкие, потом более частые, более сильные. Дыхание ветра вздымало волны, и они искрились, на своих гребнях, похищая последние отблески вечерних лучей, пенились и медленно опускались. То заглушенным стопом цимбал, то звоном серебряных дисков, ударяющихся друг о друга, то грохотом катящихся с горы камней звучали среди тишины эти падающие и умирающие волны. И новые вздымались под более длительным дуновением и в сияющем изгибе своем уносили ласку догорающего дня, разбиваясь лениво, словно шелестящие, опадающие розы, оставляя за собой клочки пены, подобные лепесткам на зеркале вод, расширявшихся в том месте, где исчезали волны. Еще другие валы набегали и, ускоряясь, усиливаясь, налетали на берег с торжествующим гулом, за которым следовал неясный шепот, похожий на шелест сухих листьев. И во все время, пока длился этот шелест призрачного леса, новые волны прибивали от разветвления залива все с меньшими промежутками, и за ними следовал тот же шелест, и звучащее пространство, казалось, тонуло в бесконечности, среди вечно возобновлявшегося шелеста массы опавших листьев.
Это подражание лесной гармонии шло непрерывной нитью, и волны прибоя около рифов вмешивались в эту мелодию неожиданным ритмом. Волна с пылом любви или гнева налетала на несокрушимые скалы, дробилась об них, разбрасывая пену, заливала самые потаенные трещины.
Казалось, что первородная сверхцарственная душа одушевляет своим восторженным трепетом инструмент обширный и сложный, как орган, и наполняет его, не заботясь о диссонансах, перебирая все струны, звучащие радостью и страданием.
Море смеялось, стонало, молилось, пело, ласкало, рыдало, грозило — попеременно веселое, жалобное, гибкое, насмешливое, вкрадчивое, исступленное, жестокое.
Волна вздымалась до вершины самой высокой скалы, наполняя там небольшое углубление, круглое, как воздушная чаша, волна проникала в косую расщелину камней — где селились моллюски, волна обрушивалась на извивы водорослей и мелькала между ними, как гибкая змея. Волна подражала всем звукам: ровному течению подземных вод, ритмическим всплескам фонтанов, похожим на вздохи громадного сердца, хриплому рокоту ручьев на отлогой горе, глухому ворчанию потока, заключенного между гранитных стен, отдаленному гулу водопада — подражала всем звукам воды, бьющих о неподвижный камень, и всем переливам эха. Она подражала нежному слову, сказанному шепотом в тени, вздоху смертельного ужаса, крикам толпы, погребенной в подземелье, рыданиям титана, гордой и жестокой насмешке, всем звукам человеческих уст — выражению горя и радости, реву, рычанию. Она подражала воздушному лепету ночных духов, шороху призраков, боящихся зари, сдержанному хихиканью злобных колдуний, насторожившихся у входа пещер, певучему призыву цветов сладострастного сада, пляске эльфов при лунном свете — всем звукам, несущим откровение, всем звукам, полным чар древней сирены. Единая и многообразная, хрупкая и не уничтожающаяся морская волна сливала в себе все голоса Жизни и Мечты.
Перед внимательным слушателем открывался новый мир. Величие морской симфонии оживило его веру в безграничную Власть музыки. Он изумлялся — зачем так долго лишал свою душу этой насущной пищи, не пользовался единственным средством, ниспосланным человеку, чтобы он мог освобождаться от обмана действительности и открывать сущность вселенной во внутреннем мире своей души. Он изумлялся, зачем на такое долгое время изменил священному культу, которому, по примеру Деметрио, он поклонялся благоговейно с самого раннего детства.