Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 33

В мире присутствовали только оттенки черного и белого, небо тоже было не голубым. И совсем черной, неотмытой еще светом, кренилась над полем ветла, на ветвях которой взбухали черными почками вороньи тела.

Дорогой Колянин энтузиазм все гас и гас, и чем ближе мы были к цели, тем мрачнее становился он. Я подумал: Коляня боится, что люди не ответят на его призыв, да еще будут судачить о том, как набрался вчера комсомольский секретарь.

Но в поле мы застали уже всю бригаду Степанова, люди обступили стоявшую у черного, крупно вспаханного поля картофелесажалку. Я посмотрел на Коляню, полагая, что вот сейчас он снова засветится, но лицо его стало вовсе каменным.

— Здравия желаю! — приветствовал нас Степанов. Он пожал руку мне, познакомился с Велюгиным и протянул Коляне свою могучую ладонь. Я обратил внимание на то, что Степанов был не в своем привычном ватнике с занавесочными латками, а в пиджаке, надетом поверх гимнастерки, при всех воинских медалях и даже с нашивками за ранения — две желтые и одна красная, — которых теперь уже никто не носил, тем более на партикулярной одежде.

— Полный парад? — подмигнул я Степанову.

— Так ведь снимать будут, — улыбнулся он. — У вас ведь так положено. Кино смотрим, видим.

Коляня молчал.

— Становиться или как? — спросил Степанов. Бригада теснее обступила его.

И тут что-то жалко хлюпнуло в Колянином горле, он сглотнул этот неудобный звук, замер, а потом, срываясь на крик, кинулся на Степана:

— Что же ты делаешь, Степанов? Что ж ты за подлость делаешь? Я ж тебя на вредительство сагитировал, я же, как последний гад, призывал тебя вредную установку проводить! Ты же понял, Степанов, что нельзя картошку-то губить, а вышел, людей вывел. Срама на тебя нет, Степанов… — он захлебнулся в каком-то гусином клекоте, не дававшем ему говорить.

Но Степанов был совершенно спокоен. Наклонившись к бункеру картофелесажалки, он поманил к ней Коляню:

— Да кто же картошку губить будет? Глянь — пусто там. Мы и для тебя, Коляня, чтоб тебе в районе трибунал не сделали. Думали: заснимет Артем Николаевич на карточку посадку, ты в районе предъявишь. А уж отсадимся на серьезе, когда пора придет.

— Липой меня прикрыть хочешь? — совсем исступленно взвыл Скворцов. — Значит, выходит, я за липу бьюсь и за свою шкуру? Гад ты такой же, как и я, Степанов. Гад. Понял-нет?

И как в тот раз, после выборов Семибратова, Скворцов сорвался с места и побежал от поля к деревне. Только сейчас Рекс не бежал за ним, а, метнувшись с придорожной ветлы, гулкое воронье стадо заслонило небо. Вороны кричали, видимо, обсуждая происходящее, и неровным строем шли над дорогой, над Коляниной головой.

— Чегой-то он? — недоуменно посмотрел на меня Степанов. — Я же как лучше ему хотел. И народ тоже. Народ-то уважает Коляню, жалеет, знает, что он за хорошее болеет. А ему бы в районе врезали промеж бровей, если не выполнил. Или сняли с должности даже. Мы же для него хотели.

— Отбой? — спросил Велюгин.

— Отбой, — сказал я.

Я нашел Коляню в избе, где он жил, где мы с ним ели яичницу, изжаренную на свечке. Коляня сидел, уронив голову на стол, и в голос плакал.

— Не переживай, — сказал я, — все понимают, что ты хотел как лучше.

— Уйду, — всхлипнул Коляня, — уйду с комсомольской работы. Не подхожу я. Хочу по-честному, а выходит вредительство. — И жалобно поднял на меня глаза. — Почему так, Николаич? Объясни.

— Сам разберешься, — сказал я. — А район мы с тобой прославим. Я помогу тебе, у меня уже есть план.

— Насчет картошки — дров поджарить? — грустно усмехнулся Коляня, но плакать перестал.

— Нет, не насчет картошки, а насчет фарфора. Снимем фильм о том, как район и, в частности, Вялки выступают инициаторами возрождения забытых народных промыслов и старинного искусства. Сейчас это будет очень к месту и ко времени. После войны, разрухи люди тянутся к красоте. Вот мы и организуем движение.

— Так ведь никто тут не выступает… — с недоверием начал Скворцов.

— А мы сделаем, чтоб выступали. И герои фильма уже есть. Например, Курихин. Он же мастер.





Коляня фыркнул:

— Нашел героя! Курихин и слова-то сказать громко не может, не то что инициативу проявлять.

— Это как снять. Он в жизни не герой, а снимем так, что на всю страну прогремит. И степановскую коллекцию чашек снимем. Представляешь? Солдат, мечтающий на войне о дедовском искусстве. Снимем — закачаешься. А тогда и к району особое внимание будет привлечено. У нас же, знаешь как: героя хоть найди, хоть выдумай, а уж шухеру хватит. Все пристроиться захотят — и область, и в общесоюзном масштабе. Не журись, Коляня, держи хвост морковкой! И знаешь, как мы назовем фильм? «Родина Жар-птицы». Ведь вялковский фарфор — самый красочный.

Он слабо улыбнулся:

— Брось врать…

— Здравствуй, — сказал я Зюке. Она сидела за своим рабочим столиком в библиотечном «зале» и перебирала в деревянном ящичке карточки абонентов. Она не ответила, только подняла глаза и, не мигая, остановила их на моем лице. И от того, что передо мной, как нечто осязаемое, снова брезжил серо-зеленый свет, в самой сердцевине которого залегла неизменность ее взгляда, у меня сжало горло.

— Здравствуй, — повторил я. — Я вернулся.

Наконец она произнесла:

— Я поняла.

— Ничего ты не поняла. Я совсем вернулся, навсегда.

— В Вялки? — спросила она.

— В Вялки, в Тетюши, в Рио-де-Жанейро, на Марс, на Сатурн, по всем адресам — к тебе.

— Я так хотела получить от тебя письмо! — Зюка так и не встала из-за стола. — Я знала, что ты не напишешь. Но мне очень хотелось получить письмо и положить его во флорентийскую кожаную шкатулку.

— Откуда у тебя флорентийская шкатулка?

— У меня нет. Она была у мамы, и мама складывала туда особые письма. Все обыкновенные валялись повсюду дома, а особые она складывала туда. Я однажды спросила: «Что это за письма?» И она сказала: «Это письма о любви». А мне было семь лет. Но я очень хотела прочесть письма о любви. Всегда хотела и хочу.

— Теперь ты всегда будешь получать письма о любви. И сейчас я шлю тебе первое, можешь спрятать его в несуществующую флорентийскую шкатулку: «Любимая моя, мое зеленоглазое чудо! Вот уже две недели, одиннадцать часов и четырнадцать минут, как я не видел тебя…»

…Я не превратился в кокосовую пальму, не произошло геологических катаклизмов, мир не пошатнулся. Но в этом мире — я готов был отвечать головой — не было человека счастливее, чем я в те две недели, когда в Вялках я снимал фильм «Родина Жар-птицы». И еще два месяца в Москве, когда я монтировал и озвучивал его. И никогда я не работал с таким увлечением, хотя я зажигаюсь любой темой, если уж берусь за нее.

Господи, ведь это все было, было, было, было!

Афины кипели.

Хотя уже рухнула диктатура «черных полковников», студенческие и рабочие манифестации то и дело заполняли улицы, и стены домов пятнали плакаты и транспаранты: «За демократию!», «Нет — планам НАТО!».

Мимо меня проехал белый приземистый «Кадиллак» с дипломатическим номером, на крыше к багажнику которого тянулась надпись со свежими, оплывающими незасохшей краской буквами: «Марш домой, в США!» Возле здания Политехнического института, где в годы правления хунты произошел расстрел студенческой демонстрации, бушевал митинг, и неимоверный зной, казалось, только больше распалял ораторов.

В синей безоблачной высоте над городом, над моей головой вдруг ударил звон церковного колокола, покатился к заслоненному холмами горизонту, за ним другой, третий… Удары обгоняли друг друга, сшибаясь в вышине и разбиваясь на мелкие чистейшие звоны.

Ощущение уже однажды пережитого, по неясной, лишенной координат хронологии, ощущение, которое испытывают, вероятно, все, толкнулось мне в сердце. Как всегда бывает в таких случаях, я не мог поймать его точный облик в прошлом.

Перебегая улицу, мне навстречу устремилась светловолосая девушка, прижимающая к груди охапку красных цветов. В какое-то мгновение мне показалось, что это Зюка, и я стал мучительно вспоминать: когда же это было, когда она так бежала навстречу мне, прижав к груди цветы? Девушка помахала мне рукой. Я уже готов был ответить, но стоящий возле меня на тротуаре парень что-то крикнул ей, и я понял, что приветствие обращено к нему.