Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 53 из 132

Он жил в доме, что стоял возле дороги как раз на повороте в этот переулок, у каких-то состоятельных людей. Женщины все были толстые и строгие. Едва вечерело, они запирали окна и двери. В гостях у них бывали только женщины и священники, с которыми они даже шутили иногда, но смеялись всегда очень сдержанно.

Как-то раз один из священников взял его за плечи, крепко зажал между костлявых ног и, взглянув в его робкое растерянное лицо, спросил:

— Это правда, что ты хочешь стать священником?

Он кивнул в знак согласия. Получив в подарок изображение святого и расплющенную конфету, он остался в углу послушать, о чем говорят женщины и священники. Они судачили о патере из Аара, рассказывали, что тот ходит на охоту, курит трубку и даже отпустил бороду. И все же епископ не отзывал его оттуда, потому что вряд ли какой-нибудь другой патер согласится поехать в эту затерянную деревушку. С другой стороны, бесстыдный священник грозился связать и бросить в горную речку каждого, кто вздумает посягнуть на его место.

— Но самое-то плохое, что эти простаки из Аара любят его и в то же время боятся его козней. Некоторые считают его антихристом. А женщины сказали, что помогут связать и бросить в речку того, кто придет ему на смену.

— Слышал, Пауло? Станешь священником и попадешь в деревню матери, так будь готов ко всему этому.

Это шутила Мариелена, та женщина, что присматривала за ним. Расчесывая ему волосы, она прижимала его к себе — горячий живот ее и мягкая грудь казались ему ватной подушкой. Он очень любил эту Мариелену. Тело у нее было пышное, а лицо тонкое, щеки в розовых прожилках, взгляд карих глаз ласковый и томный. Он смотрел на нее снизу вверх, как смотрят на спелый плод на дереве. Наверное, это была его первая любовь.

Потом началась жизнь в семинарии. Его привела туда мать голубым сентябрьским утром, когда в воздухе пахло молодым, неперебродившим вином. Он отчетливо представил себе дорогу, поднимавшуюся в гору, а там, наверху, арку, соединяющую здание семинарии с домом епископа, овальную, словно большая рама картины, на которой изображен светлый пейзаж с домиками, деревьями, гранитной лестницей, с башней собора в глубине. На булыжной мостовой возле дома епископа пробивалась трава, какие-то люди проезжали мимо верхом, у лошадей были длинные ноги, волосатые бабки, блестящие подковы. Он заметил все это, потому что смотрел вниз, потупив глаза от стыда за себя и за мать. Да, надо наконец признаться в этом. Он всегда немного стыдился своей матери, потому что она была служанкой, потому что родилась в бедной деревушке. Только потом, спустя много времени, он усилием воли, призвав на помощь свою гордость, поборол это неблагородное чувство и, чем дольше по-прежнему без всякого основания стыдился своего происхождения, тем более гордился потом перед собой и перед богом, что выбрал для жизни жалкую деревню и уважал самые скромные желания матери, самые простые ее привычки.

С событиями той поры, когда мать была служанкой, даже хуже — посудомойкой на кухне семинарии, связывались самые унизительные воспоминания его юности. Но она мыла посуду только ради него. В дни, отведенные для исповеди и причастия, начальство заставляло его идти к ней и целовать руку, дабы испросить прощения за невыполненные обещания. Эта рука, которую она торопливо вытирала тряпкой, пахла щелоком и вся потрескалась, словно старая стена. Ему было стыдно, и он злился, целуя руку матери, и молил прощения у господа за то, что не мог попросить прощения у нее.

Вот так и открылся ему бог — как бы тайком, за спиной матери, в сырой дымной кухне семинарии. Бог, который был вездесущ — на небе, на земле, во всем и во всех.

В моменты экзальтации, когда он в своей келье, глядя широко открытыми глазами в темноту, с удивлением думал: «Я буду священником, я смогу освящать облатку[102] и превращать ее в тело господне», он вспоминал и о матери. И на расстоянии, не видя ее, он любил мать и признавал, что обязан ей своим возвышением, что это она, вместо того чтобы отправить его пасти коз или таскать мешки с зерном на мельницу, как это было суждено его предкам, сделала из него священника, человека, который мог освящать облатку и превращать ее в тело господне.

Так он понимал свою миссию. Он по-настоящему ничего не знал о жизни. Церемонии больших религиозных празднеств были самыми яркими его впечатлениями, самыми волнующими. И даже сейчас воспоминания о них, прорываясь сквозь неодолимый страх, рождали у него ощущение радости, света, вызывали в памяти огромные живые картины, и органная музыка, звучавшая в соборе, и таинство святой недели соединялись с его теперешним страданием, со страхом перед жизнью и перед смертью, придавившим его к постели, словно Христа, лежащего в гробу, — мертвого Христа, который должен был воскреснуть, но чье тело еще кровоточило, а губы горели от уксуса.





В один из таких моментов мистической экзальтации он впервые познал женщину. И теперь, когда он вспоминал об этом, ему тоже казалось, что это был сон, не плохой, не хороший, а странный, и только.

Каждый праздник он навещал женщин, у которых проживал в детские годы. Они встречали его так, словно он уже был священником, просто, даже весело, но всегда с достоинством. И он краснел, глядя на Мариелену, краснел от чувства досады, потому что хотя эта женщина еще и нравилась ему, но он видел ее теперь во всей жестокой реальности — она была толстой, рыхлой, бесформенной. И все же ее присутствие, ее ласковый взгляд волновали его.

Она и сестры ее часто приглашали его к обеду в праздничные дни. Как-то в вербное воскресенье он пришел немного пораньше и, пока они накрывали на стол в ожидании других гостей, вышел в садик и стал прохаживаться возле невысокой каменной ограды под низенькими деревьями, покрытыми золотыми листочками.

Небо было молочно-голубое, воздух теплый и мягкий — дул западный ветер, и где-то невдалеке уже куковала кукушка.

Он привстал на цыпочки, чтобы, как в детстве, снять бусинку смолы с миндального дерева, как вдруг увидел, что из глубины переулка из-за ограды на него пристально смотрят чьи-то зеленые продолговатые глаза. Казалось, это кошачьи глаза. И во всем облике этой женщины в серой одежде, сидевшей уперев локти в колени на ступеньке возле черной двери, тоже было нечто кошачье.

Он отчетливо представил ее себе, и ему показалось, будто он все еще держит в руках мягкий смолистый шарик и как зачарованный смотрит на нее. Он видел эту дверь с маленьким оконцем наверху, обрамленным белой полоской, и небольшой крест над ним. Еще с детства он хорошо знал эту дверцу и это оконце. А крест, который должен был оберегать от искушений, забавлял его, потому что женщина, что жила в домике, Мария Паска, была падшей женщиной. И вот она опять будто стоит у него перед глазами: платок с бахромой оставляет открытой белую шею, над которой висят, словно вытянутые капли крови, коралловые серьги. Уперев локти в колени, обхватив ладонями свое бледное, тонкое лицо, Мария Паска пристально смотрит на него и наконец улыбается ему, не меняя позы. Белые сомкнутые зубы и глаза со злинкой подчеркивают ее кошачий облик. Но вдруг она роняет руки на колени, поднимает голову, и лицо ее делается суровым и печальным. Какой-то грузный мужчина в шапке, сдвинутой набок, чтобы не видно было глаз, медленно шагает по переулку вдоль стены.

Мария Паска сразу же встает и уходит в дом. Мужчина идет следом за нею и закрывает дверь.

Пауло никогда не мог забыть ужасного волнения, которое охватило его, когда, продолжая ходить по садику, он думал о тех двоих, что заперлись в лачуге. Он ощущал непонятную тоску и глухое беспокойство, и ему хотелось остаться одному, спрятаться, подобно раненому животному. И за обедом он был молчаливее обычного среди других гостей, находившихся в хорошем расположении духа. Сразу после обеда он снова вышел в садик. Женщина сидела на прежнем месте в той же выжидательной позе, что и раньше. Солнце никогда не заглядывало в этот сырой угол, куда выходила дверь ее домика. И казалось, кожа ее оставалась всегда такой белой и тонкой благодаря тени, которая постоянно падала на нее.

102

Облатка — небольшая круглая пресная лепешка из пшеничной муки, обычно с изображением агнца или креста как символа страдания Иисуса Христа, употребляемая для причастия в католической церкви с XIII века.