Страница 126 из 132
Поэтому кавалер дал понять адвокату, чтобы тот не появлялся больше в доме Роккавердина.
— Так что же, доктор, ничего нельзя сделать? И мы должны лишь смотреть на это?
Дяде дону Тиндаро хотелось получить указания, как лечить больного, хотя бы попытаться что-то сделать. Вопли маркиза терзали его. И он приходил в отчаяние, когда доктор отвечал:
— Хорошо еще будет, если удастся заставить его есть!
Им приходилось кормить его с ложечки, угрозами принуждать глотать пищу, иной раз и насильно вкладывать в рот, как животному. Он сопротивлялся, стискивал зубы, яростно крутил головой: «A-а! A-а! О-о! О-о!» — и монотонные вопли эти слышны были даже на площадке у замка, после того как доктор велел перенести маркиза в более светлую и просторную комнату, где удобнее было установить душ, прибывший накануне.
Лежа в постели, в смирительной рубашке, безумец, казалось, время от времени успокаивался, и тогда он устремлял широко раскрытые глаза на какое-то из своих непрерывных видений, издавая бессвязные звуки, которые должны были составлять слова. Но это было обманчивое затишье. Галлюцинации не оставляли его в покое, терзали его душу, и как бы ища выхода из этого состояния, он принимался кричать еще громче, еще мучительнее и страшнее: «Вот он! Вот он!.. Прогоните его! A-а! A-а! О-о! О-о! Распятие… Отнесите его на прежнее место, в мезонин! О-о! О-о! A-а! A-а!» Имена Рокко Кришоне, Нели Казаччо, кума Санти Димауро, которые он выкрикивал, говорили о том, какой клубок мрачных впечатлений потряс его мозг, где безумие переходило теперь в слабоумие, не оставляя надежды на излечение.
Дядя дон Тиндаро из-за своего возраста не мог без мучений смотреть на столь печальное зрелище. И кавалер Пергола, оставшийся в доме Роккавердина, две недели спустя тоже уже не выдерживал, еще и потому, что ему нужно было заниматься своими делами, а как быть с делами кузена, он просто не знал. Непростительное решение маркизы вызывало у него приступы гнева:
— А еще называют себя христианками! И исповедуются, и облатки жуют! И!.. И!.. И!..
Оскорблениям не было конца, если кто-нибудь, придя осведомиться о состоянии маркиза, пытался оправдать бедную синьору, которая слегла, едва вернулась домой, и жар все не спадал, вызывая опасения за ее жизнь.
— Тут, тут было ее место!.. И то, что я сказал вам, я выскажу ей в лицо!.. Я хочу, чтобы она знала это!
Как долго это могло продолжаться?
— Долго не продлится, — ответил однажды вечером доктор. — Слабоумие прогрессирует ужасно быстро.
И оба они — кавалер Пергола и доктор, собравшийся было уходить, — были изумлены, почти не поверили своим глазам, когда увидели в дверях гостиной Агриппину Сольмо, которую Мария не смогла остановить в прихожей.
— Где он?.. Пустите меня к нему!
Мария, ухватившись за край накидки, не отпускала незнакомку, которую приняла за сумасшедшую, когда открыла ей дверь.
— Где он?.. Пустите меня к нему… Ради бога, синьор кавалер!
И она бросилась перед ним на колени.
34
Доктор льстил себя надеждой, что появление этой женщины вызовет кризис в состоянии больного. Но его ожидало разочарование.
Маркиз, уставившись на нее своими невидящими глазами с затуманенными, словно покрытыми слоем пыли, зрачками, некоторое время сосредоточенно молчал, будто отыскивая в памяти какие-то далекие воспоминания. Потом снова безразлично и монотонно закричал: «A-а! A-а! О-о! О-о!» Он мотал головой, и с губ его стекала пена, которую Агриппина Сольмо, бледная как смерть, со спутанными черными волосами, сбросив шаль на пол, принялась вытирать, не говоря ни слова, не проронив ни единой слезы, лишь неотрывно глядя с жалостным изумлением на искаженное лицо своего благодетеля — иначе она не называла его.
И всю ночь простояла она у его постели, отирая ему губы, и не чувствовала усталости; слезы душили ее, застилали ей глаза, но не прорывались наружу. Скорбно скрестив на груди руки и горестно вздыхая, смотрела она, как маркиз мотает головой, и слушала его крики: «A-а! A-а! О-о! О-о!» — в те моменты, когда галлюцинации ненадолго оставляли его в покое.
— Пойдите отдохните. Мы выспались, — сказал ей Титта, входя на рассвете в спальню маркиза.
— Ах, кума Пина! Кто бы мог подумать! — воскликнул мастро Вито, еще не совсем проснувшийся.
— Нет, оставьте меня тут!.. — ответила она, даже не обернувшись.
— А вам-то кто привез это известие в Модику? — спросил Титта.
— Один человек из Спаккафорно… Ему написал отсюда его приятель. А он сказал моему мужу… И я с тяжелым сердцем поспешила сюда… Два дня ехала вместе с одним батраком. Мне казалось, никогда не доберусь сюда!
— Пойдите отдохните… В соседней комнате есть кровать…
— Оставьте меня тут, мастро Вито.
— Кума, — сказал он неуверенно, — теперь ни к чему притворяться… Вы ведь знали… про Рокко!..
— Клянусь вам, мастро Вито! Ничего не знала!.. Даже не подозревала!.. И из Раббато решила уехать, чтобы не мешать маркизу. Он не хотел больше видеть меня, плохо обходился со мной… Разве я была виновата? Он же сам… Я бы лучше умерла здесь, хоть служанкой, из благодарности… А его тетушка утверждала, что это я убила Рокко Кришоне… чтобы вернуться к маркизу и женить его на себе!.. Господь да не спросит с нее там, где она сейчас! Виноваты его родственники, баронесса прежде всего… Он не был бы сейчас в таком состоянии!.. Какое мучение, мастро Вито!
— Вы можете гордиться!.. Он так любил вас!
— Это правда! Это правда! — ответила она, грустно качая головой и вытирая пену со рта несчастного, совершившего убийство из ревности к ней, а теперь не узнававшего ее и кричавшего: «A-а! A-а! О-о! О-о!», лежавшего недвижно, стянутого смирительной рубашкой. Святая мадонна, какая жалость!
Кавалер дон Тиндаро, узнав утром от зятя, что приехала Сольмо, сказал ему:
— Напрасно ты пустил ее.
— Назло маркизе!.. А к тому же, где найти сейчас более преданного человека? Она провела возле него одна всю ночь.
— Маркиза может распорядиться прогнать ее. Она хозяйка.
— Она потеряла все свои права, бросив дом и мужа. Я бесконечно восхищен этой несчастной Сольмо: она ехала два дня верхом, почти без отдыха, чтобы только увидеть его. Вчера вечером, когда она вошла и бросилась на колени, умоляя, я… А я не такой уж чувствительный… Мы с доктором… растрогались, как мальчишки. Мы не смогли сказать ей: «Возвращайтесь, откуда явились». Это было бы чересчур жестоко.
— А теперь…
— Теперь оставим ее тут, пока не придут и не прогонят ее, если у них хватит смелости. Она была любовницей? Вы что, настолько щепетильны?
— Не называй это щепетильностью… Маркиз Роккавердина не должен умереть на руках у этой женщины… Это был бы скандал!
— Он должен умереть, как собака, на руках у наемных людей, у Титты и мастро Вито!.. И это, по-вашему, не скандал! А еще говорите, что я безбожник! Да тут от сотни Иисусов отречешься, когда видишь такое!..
За три дня слабоумие очень сильно прогрессировало. Освобожденный от смирительной рубашки, маркиз сидел в кресле с подлокотниками, понурый, сложив на коленях руки.
Агриппина Сольмо с материнской заботливостью одевала его, умывала, причесывала, кормила. Иногда, услышав ее голос, звавший его: «Маркиз! Маркиз!» — и ласково журивший, когда он упрямо отказывался есть, больной медленно поворачивал голову в ее сторону, смотрел на нее исподлобья, словно голос ее пробуждал в нем смутные воспоминания о каких-то далеких впечатлениях, но они тут же развеивались, и вновь на долгие часы впадал в угрюмую неподвижность.
И в то время как его тело — уже не человека, а животного — вроде бы наслаждалось теплом солнечных лучей, проникавших в открытую балконную дверь, она тихо разговаривала с ним, изливая душу, хотя и знала, что ее не понимают:
— Зачем вы это сделали, ваша милость? Почему ни разу ни слова не сказали мне?.. Ах, если бы вы только сказали: «Агриппина, ты смотри мне!» Намека было бы достаточно! Разве не вы были хозяином? Зачем надо было убивать?.. Это была судьба! О боже! О боже!..