Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 122 из 132

— И больше ничего?

— Сказал, что она хотела бы приехать и поцеловать ему руки и когда-нибудь приедет. И спросил, родился ли сын у хозяина.

— Какое ему дело?

— Он так спросил.

— А у нее есть ребенок… у его тетушки?

— Хотите, ваша светлость, чтобы я узнала?

— Нет.

Но когда служанка вынесла корзину и письмо, маркиза снова задумалась о вопросе, который казался ей таким же коварным, как и подарок, и письмо. И все утро она не могла отделаться от этих мыслей, все утро так и стояла у нее перед глазами Агриппина Сольмо, какой она видела ее мельком два или три раза много лет назад. Тогда она позавидовала ей, чувствуя ее превосходство над собой — та была моложе и красивее, — но завидовала без злобы и ненависти, потому что понимала тогда, что она не виновата, если маркиз пожелал взять ее к себе в дом. Тогда она даже сочувствовала бедной девушке! Нищета, уговоры маркиза… Как тут не согрешить! Иной раз она даже восхищалась ее преданностью, полнейшей покорностью и почти невероятным бескорыстием. Об этом все говорили. А потом? Цозима вспомнила о подозрении баронессы, считавшей, что Сольмо убила своего мужа, вспомнила, как облегченно вздохнула старая синьора, когда Сольмо уехала из Раббато со вторым мужем. «Мне просто не верится, дочь моя! — воскликнула она. — Ты избавилась от сильного врага!» Но в те дни она, Цозима, была преисполнена иллюзий и надежд, и слова баронессы показались ей преувеличением. Однако… Однако теперь она находила, что в словах этих была далеко не вся правда. Она вновь столкнулась со своим самым опасным врагом, невидимым, но присутствующим в этом доме, где, как ей казалось, она господствует безраздельно и беспрекословно. Она вновь обнаружила его у самого сердца маркиза и поняла, что мешало ей, жене, проникнуть в это сердце… И вот она опять тут. Явилась издалека с подарком и письмом, чтобы укрепить свою власть, опасаясь, вероятно, что она ослабела. Явилась, наверное, для того, чтобы пустить в ход свои смертоносные чары против нее, конечно же против нее!

Бродя из комнаты в комнату, сжимая руки, разговаривая сама с собой, замирая временами от страха, что кто-нибудь наблюдает за ней, готовая разрыдаться, она сопоставляла все это с отношением маркиза к ней и находила в нем ясное подтверждение тому, о чем думала и во что не хотела бы верить. Но как же не верить? О господи! Что она такого сделала, чтобы заслужить такое наказание? Разве она не отказывалась от прекрасной мечты своей юности? Разве не смирилась с мыслью, что умрет в своем печальном доме, где теперь, ей казалось, она нисколько не страдала по сравнению с тем, как страдает тут, среди роскоши и богатства, от которых она только сильнее ощущала безутешность своего бедного сердца.

Какая-то вялость охватила ее в тот момент, железный обруч сдавил ей виски, он сжимал их и теперь, когда маркиз в полумраке комнаты, положив руки на спинку кровати, не решался расспрашивать ее, и ей хотелось крикнуть ему: «Письмо там! Корзина там!», как будто маркиз молчал и склонялся над ней в ожидании этого признания, потому что уже все знал!

Она широко открыла глаза, пристально посмотрела на него и глухим от волнения голосом спросила:

— Видали пастуха, приехавшего из Модики?

— Нет. Что ему нужно?

— Об этом он скажет сам, он еще привез письмо. И корзину.

А! — сказал маркиз, нахмурившись.

— Письмо и корзина в кладовке.





Маркиз в ответ пожал плечами.

— Если бы я попросила вас… — начала маркиза, с трудом произнося слова от волнения. Потом остановилась на миг и сразу же продолжила: — Ах, какая же я глупая!.. Я не хочу, чтобы мне отказывали! — И она разрыдалась.

— Цозима!.. Цозима! Что случилось?.. Не скрывайте от меня ничего! — воскликнул ошеломленный маркиз.

— Это вы, вы что-то скрываете от меня! — проговорила она сквозь рыдания.

Она приподнялась, села в постели и, сдерживая слезы, повторила:

— Да, да! Вы что-то скрываете от меня!.. Разве вы обращаетесь со мной, как с женой? Даже не как с подругой! Подруге часто доверяют все, просят утешения или совета. Но я здесь чужая, я ничего не должна знать и, значит, вынуждена страдать от неведения. О, я говорю не о себе, я беспокоюсь не только о себе! Вы тоже страдаете, я вижу! Вы же все время настороже! Каждый мой вопрос, больше того, каждое мое слово разве не вызывают у вас какие-то подозрения? Вы думаете, я не заметила этого? Давно уже! Если бы я не любила вас, я бы не обращала на это внимания. Если бы не любила, не мучилась бы, ломая себе голову: «Это все из-за меня? Чем я могла так не угодить ему?» Если уж и было такое, то невольно. И вы должны были бы сказать мне об этом… Если же вы совсем разочаровались во мне, тоже должны были бы сказать… Я не хотела обманывать вас. Это вы пришли ко мне, когда у меня уже не было никаких иллюзий, когда я уже ни на что не надеялась!..

— О маркиза! О Цозима!

— Зовите меня только Цозима! Маркизой Роккавердина я так и не смогла стать!

— Не говорите так!

— Я вынуждена так говорить!.. Вы хотели бы, чтобы я поверила, к примеру, что известие об этой корзине и этом письме не произвело на вас никакого впечатления. Какое именно — не знаю. Вы пожали плечами. Но это еще ничего не значит. По этому жесту нельзя догадаться, о чем вы подумали тогда и о чем думаете сейчас… Позовите Марию, пусть принесет вам письмо… Может быть, в нем содержится что-нибудь такое, что может очень обрадовать вас… взволновать или отвлечь от действительности, которая, похоже, тяготит вас… Если я окажусь препятствием… О! Я — былинка, которую вы можете отбросить, всего лишь дунув на нее!.. Вы знаете это!.. Вы знаете это!..

Голос ее, в котором поначалу звучала горестная ирония, потом задрожал, ослабел, и она разрыдалась. Последние слова она произнесла с трудом, заливаясь слезами и закрыв руками лицо.

— Да скажите же мне правду! Что вам такого наговорили? Скажите мне правду!

Маркиз не мог поверить, что этот взрыв ревности, этот крик измученной души вызван лишь корзиной и письмом! Он вообразил, что в его отсутствие произошло что-то непредвиденное, что-то страшное, и поэтому продолжал настаивать: «Скажите мне правду! Скажите мне правду!» Судорожно сжимая лоб руками, он направился к двери и закрыл ее на задвижку, чтобы Мария, еще не привыкшая стучать, не вошла в комнату неожиданно, вернулся к кровати и, ласково гладя маркизу по голове, шепотом стал умолять ее успокоиться.

— Вы возбуждены… У вас, наверное, жар… Вы — препятствие? Как вы могли сказать такое? Препятствие чему?.. О, я не хочу обидеть вас мыслью о том, что вы ревнуете к тени. Это было бы недостойно вас… Вы плохо думаете обо мне. Эта корзина?.. Я велю выбросить ее со всем содержимым. Это письмо?.. Я не стану читать его, брошу в огонь, не распечатывая. Вы должны были бы прочитать его, чтобы понять, что ошибаетесь… Что я могу скрывать от вас? Вся жизнь моя у вас на глазах… Я не любезен, я знаю. Я даже груб в обхождении. Маркиз-крестьянин — так называл меня когда-то дядя дон Тиндаро. И я горжусь этим, признаюсь вам. Я мог бы жить, ничего не делая, как многие другие, даже лучше многих других… А я тружусь, как крестьянин. И вам тоже следовало бы гордиться этим. У меня также могли бы быть глупые амбиции, как у многих других, и даже больше, чем у других… Вы же видели: я не захотел быть мэром, чтобы оставаться крестьянином. Кузен Пергола злится на меня; доктор Меччо честит меня в клубе, в аптеках, повсюду… Он даже называет меня чучелом и шутом! Какое мне дело до всего этого! Но вы, вы, Цозима, не должны судить обо мне, как дядя дон Тиндаро, как кузен Пергола, как доктор Меччо!.. Да, у меня заботы… дела… Это все вас не касается… Это все уладится. Может быть, я придаю слишком много значения некоторым трудностям, некоторым событиям… Мне снова говорил это на днях дон Аквиланте… Но даже он не понимает меня. Вся моя жизнь такова. Я не могу оставаться без дела, не могу остановиться… Если родится сын — а я надеюсь, что он родится, — ему не придется говорить, что его отец был бездельником, кичившимся своим титулом маркиза. И если он не захочет быть маркизом-крестьянином, как я, если захочет жить совсем по-другому… он не сможет сказать, что я запятнал имя Роккавердина, он не сможет сказать…