Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 49 из 108

— Разве не та любовь сильнее, которая побеждает?

— Победа за моей любовью.

— Над кем?

— Над тобой и над ним.

— Я его свожу с ума. Я могу сделать из него все, что мне нравится.

— Но ты не можешь любить его. Поэтому-то, раз у тебя нет своей любви, тебя привлекает моя любовь, которая побеждает тебя. Я знаю это, знаю. Я поняла, я видела. Теперь ты надеешься, что сможешь полюбить его через посредство меня. Ты надеешься, что твое сердце позаимствуется у моего.

— Ну так сделай, чтобы он тебя полюбил.

— Признайся, что ты не могла больше жить, не могла больше радоваться, не могла забыться ни на минуту, что я всегда стояла перед твоими глазами, что я всегда чудилась тебе на пороге, как сейчас, что твое сладострастие завидовало моей скорби.

— Ну так сделай, чтобы он тебя полюбил.

— Признайся, что ты уже начинала чувствовать себя выдохшейся, растерявшейся, потому что видела, как ежедневно сколько вырастет твоей власти, столько и пожрется, и ты оставалась в замкнутом кругу своих проклятых чар, и вы оба задыхались к тесном кругу, принужденные повторять одни и те же движения, одни и те же безумства. Но я здесь наверху была одна, нетронутая, новая, прекрасная, как человек, стоящий между жизнью и смертью.

— Ну так сделай, чтобы он тебя полюбил.

— А что, если он уже меня любит?

Они говорили из уст в уста, одна согнувшись на постели, другая опершись руками об изголовье кровати, которое время от времени скрипело, обе с разметавшимися волосами и обе бледные, и что-то животное чувствовалось в их голодной алчности, с какой они накидывались на душу друг друга, что-то похожее на прожорливость, с какой лошади накидываются на овес из боязни отстать от других. Была, несомненно, доля ужаса под вызывающей смелостью младшей сестры; но гораздо глубже было ощущение ужаса в другой, которая чувствовала, как все ее сердце содрогается от этого обвинения в бесплодии и, вспоминая картины мучительных оргий, сомневалась в действительности своей любви.

— Что, если он меня любит? — повторила Вана, подчеркивая выражением то, что только подразумевалось.

Изабелла выпрямилась, откинула назад волосы, ребра ее округлились, и вся она, великолепная и грозная, встряхнулась, как бы желая ввести обратно в оболочку своего тела вышедшую было душу. Подошла к окну, перегнулась через подоконник, вздохнула полной грудью. Запах жасминов, тубероз, влажный запах большого садка поднимались из глубины сада. Там, по ту сторону Эры, в стороне Пизанских холмов бесшумно сверкали зарницы. Млечный Путь закрывали местами облака, похожие на разорванные траурные вуали. Белая огневая слеза вылилась и потекла по лицу ночи; и за ней другая, третья. Она почувствовала, будто ей за шею, за плечи уцепился возлюбленный с отчаянными усилиями человека, срывающегося в пропасть, и услышала его крик, крик осужденного, его отчаянную, божественную мольбу о кипучей струе жизни. Обернулась и сказала:

— А если бы он полюбил тебя из жалости?

Вана подошла к ней волнующейся походкой, с руками, заложенными за спину, как в те минуты, когда собиралась петь. Остановилась и сказала:





— Все, что ты получила от него, получаешь и получишь, все это ничто в сравнении с тем, что я получила в один несравненный час. Рано или поздно у тебя ничего не останется. Он может забыть тебя, ты можешь забыть его. Но я не забуду и он не забудет до самой смерти и даже дольше.

Она не могла больше сдерживать своей тайны. Та лилась из ее глаз.

— А какой же это был час?

— Надгробный час.

За головой соперницы она видела бесшумные зарницы, подобные тем, которые видела за Монте-Вальдо.

— Какой?

У Изабеллы дрожал подбородок.

— Ты не помнишь ту июньскую ночь, ту ночь, в которую он в одиночестве сторожил останки своего друга?

Облака, закрывавшие Млечный Путь, как и в тот раз, приняли вид развевающейся гривы, к которой прицепились звезды.

— Ты не помнишь, как ты говорила Альдо: «Если ты поедешь со мной, я поеду?» Ты не поехала. Я поехала. Никого со мной не было — один только букет роз и моя тайна.

Бесчисленные звезды испещряли небо. На безрадостную землю, на страну бесплодия и жажды, на пустыню теплая ночь проливала свои светлые слезы.

И ни слова больше не было сказано. И приветом прощальным не обменялись сестры, когда старшая вышла, когда младшая прилегла на подушку.

То, что казалось непримиримым, кончилось примирением; то, что казалось выше сил человеческих, было выстрадано до конца. Подобно тому как в этрусской земле был свой подземный город, в котором жили мертвые, так и у них был свой внутренней город, в котором жили бурные порывы. Когда они ходили по жасминовому саду, они знали, где под землей пустые места, потому что чувствовали, как гулко отдавались звуки шагов. Глядя друг другу в светлые глаза, разговаривая пытливыми голосами, они неизменно прислушивались к голосу своей страсти, приглядывались к ее притворному лику, к губительным порывам ненависти своей, к тайным волнам сладострастия, зарождавшимся от одного взгляда, движения, шага. Все четверо отдались пожирающей силе огня, который не разбирает, чем ему питаться, но все, и чистое и нечистое, превращает в одно пламя. Двое из них испытывали соблазн убийства, который даже и без действительного выполнения его обладает способностью воздействия одной враждебной стороны с ее силой и тайной на другую враждебную сторону с ее трепетным страхом. Избегали взаимных прикосновений; и все-таки благодаря вечной неустойчивости и стремительности их существ они всегда и за все хватались прежде всего руками; и это они знали. Самое обыденное из их выражений имело особый смысл и быстро падало на дно их существа как камень, упавший в темную глубокую воду, — он еще, может быть, не дошел до дна, а уже круги на поверхности исчезли. Но некоторые звучали как камень, брошенный в бронзовую фигуру. Некоторый же неожиданно создавали такое необычное и такое нечеловеческое волнение, что присутствующие оглядывались, кто их произнес, и уже забывали всякую сдержанность, как во дни гражданских междоусобиц члены партий, сидя на лоджии, мри малейшем шорохе вскакивали, ежеминутно готовые к пролитию крови.

Музыка уже однажды в дни безнадежной тоски захватила в свой водоворот звуков двух из них; теперь она всех закружила в настоящем бреду. В открытую большую дверь не видно было зданий Сан-Джироламо, закрытых возвышением почвы; между теперешней Эрой и старой поднималась из котловины вершина Монте-Вольтрайо, приют дубов и сказочных легенд, выступая темным, густым пятном среди окружающей белизны и бесплодия; но Дом Безумия своим невидимым присутствием, казалось, изменял самый цвет воздуха, а узлистые, закутавшиеся в листву оливы напоминали те странные деревья, которые, как рассказывает великий этрусский странник, стонали и жаловались ему. Тогда Изабелла чувствовала себя опьяненной и потерянной, ибо пение Ваны было всепокоряющим и всякая страсть шла к ее ногам, как в сказке неукротимый единорог идет к деве и кладет свою голову на ее нетронутое лоно. Волна голоса колыхалась над самой певицей, как полуденный жар над опаленными зноем мелеными пластами. Все в ней звучало, как в инструменте, звучащем всеми волоконцами своего вещества. Сонная артерия уходила под воротник, и казалось, будто она идет к самой пятке, как струна, натянутая от грифа до подгрифка. И так как во время высоких нот у нее дрожали бок, бедро и нога, то действительно казалось, будто длинная артерия, дрожа, протянулась вдоль всего тела.

Когда Альдо сжимал со всею страстью виолончель и древко смычка вращалось в его руке с таким возбуждением, будто на него натянут был не конский волос, но пучок нежнейших нервов, Изабелла не решалась взглянуть на него. Она испытывала божественную муку, и в спине, между плеч, жар у нее сменялся ледяным ознобом. Сидя рядом с роялем из светлого палисандрового дерева с темными отблесками на нем (снизу из-за лиры с медалями виднелись нервно двигавшиеся ноги пианистки), он склонялся лицом, озаренным страданием и восторгом, над грифом, по которому бегала его рука, заставлявшая Лунеллу плакать от жалости. Инструмент его был тот самый, который представлялся Изе в ее сновидении в комнате усопшей герцогини, и был того самого красно-коричневато цвета, которого она желала для своих волос, с желтоватыми пятнами лака на боках прозрачнее амбры, с золотыми полосками посередке, богатый и нежный инструмент, подобный шее тропической птицы. Его смычок делался каким-то огненным. И облитое светом чело юноши было так прекрасно, что могло послужить челом для воинственного бетховенского архангела или для строгого баховского херувима.