Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 108

— Ты думаешь?

Обе они, таясь друг от друга, чувствовали в голосах своих страдание, как чувствуешь, когда жжет руку или зашибет лодыжку. Замкнувшись в себя, они испытывали друг друга голосами, словно это были больные места, одно прикосновение к которым вызывает боль. С того памятного часа в Мантуе, их неожиданно разъединившего, как удар ножниц, разрезающий натянутую нитку, они следили друг за другом, они выслеживали друг друга. Под внешними покровами их жизни росли внутри инстинктивный силы скорби, лжи и борьбы; одна чувствовала себя сильной силой терпения, сдерживавшей ее яростные жизненные порывы, другая истощала себя преувеличениями, противоречиями, томлением своей девственности, в которой была и бессознательность, и глубокое сознание. Иногда обе смягчались под влиянием нахлынувшего внезапно доброго чувства; и их охватывала плотская потребность прижаться друг к другу, раздавить между грудью одной и другой невысказанную муку свою; в тесном безмолвном объятии они вызывали в душе воспоминания о днях колыбели своей, о теплом материнском лоне и сидели неподвижно, как больной, который боится пробудиться от благодетельного забытья; но мало-помалу в тишине, из самого вещества жил, костей, легких, сердца, как из одной бесформенной массы, образовывалось и росло то «нечто», что заставляло их страдать и таиться друг от друга.

— Ах, Вана, не стучи так зубами!

— Извини. У меня нервная дрожь. Я не могу с ней совладать.

Она закусила зубами шарф, крепко взяла в руки свою волю, как обхватывают руками голову, если она заболит. Но ее мысли разлетались, разбегались, разлагались на отдельные образы, на живые и грубые предметы. Ей представлялись зубы Джулио Камбиазо, маленькие белые зубы, растерянная улыбка человека, которого уже более не существовало на свете, движение губ, произносящих слова мечты. «Одна роза скользнула у нее по голубому платью и упала на каменные плиты, отражавшие ее босые ноги». И теперь в ее собственные глаза, которые одно время глядели на него, закралась тень смерти; ее взгляд, любовавшийся его улыбкой, был теперь мертвым взглядом; и холод, который она испытывала сейчас, исходил от его трупа. «Сегодня в первый раз я понесу в небо цветок Будет он легким, как вы думаете? Может быть, на нем лежит бремя двойной судьбы. Я понесу его в высоту, под самые облака…» Не от этой ли розы и произошла его смерть? От розы из Мадуры?

Она подскочила на сиденье, сильно вздрогнув.

— Боже мой! Что с тобой? Что с тобой, Вана? Как ты перепугалась! Успокойся.

— Имей терпение, Изабелла. Я успокоюсь. Не обращай внимания на мои нервы.

— Мне тебя так жалко, Ванина, бедняжка моя!

Теперь в ее голосе звучала одна только нежность, без малейшего оттенка замкнутости. Просто-напросто старшая сестра привлекла к себе младшую, тихо убаюкивая ее. Неожиданная остановка машины тряхнула их, бросив их друг другу в объятия. Вана заметила, что рука Изабеллы обняла ее за поясницу. Завязавшийся в груди узел развязался среди коротких и глухих рыданий. В этот миг она чувствовала только свое отчаяние и призрак беды, носившейся во мраке роковой ночи. Послышались тихие рыдания под шляпой, украшенной желтыми розами.

— Бедная моя крошка!

Но уже это легкое сострадание оказалось невыносимым для ее дикой гордости. Едва только что развязавшийся узел снова стягивался, становился еще более крепким. «Ты жалеешь меня? Почему? Разве тебе известно, отчего я мучаюсь? Ты ничего не знаешь, ни того, что я сделала уже, ни того, что намерена сделать. Ты жалеешь меня потому, что тебе хочется раздавить меня, победить меня, потому что ты мешаешь мне жить? Но ты увидишь, увидишь».

В аду огня и железа завывали сирены, подобно сиренам, забывающим в море близ гаваней, освещенных светом маяков и отравленных запахом всевозможных отбросов. Невозможно становилось дышать.

— Вана, Вана, оправься! Мы уже в городе. Я сяду у твоей кровати, буду баюкать тебя.

Сирены умолкли. Зазвучали трубы. По дороге, украшенной флагами, усеянной толпой народа, проходила военная музыка. Среди треска и шума беспрестанно раздавался зловещий крик: «Смерть, Смерть!» Вблизи, издалека ему отвечали другие крики: «Победа! Победа!» Люди растрепанного вида, перегнувшееся, словно калеки, на одну сторону под целой кипой листков, висевших у них на руке, бежали вперегонки, крича имя жертвы и имя победителя, потрясая в воздухе листком, еще сырым от печатания, и все они были неопрятные, грязные и потные, и от них разило вином. Башня Паллаты, Лоджия, Бролетто, Мирабелла, бастионы замка герцогов Висконти, старые каменные громады Коммуны и Синьории горели в небе огнями иллюминации. И весь город, как в воинственные времена консулов и тиранов, был полон шума, огня, смерти и победы.





— Альдо, — проговорила Изабелла несмелым голосом, в глубоком волнении, после долгой паузы, после того как громадное колесо, к которому были привязаны тайные судьбы трех живых существ, совершило полный круг мучений, — Альдо, тебе бы не мешало вернуться сегодня в Монтикьяри, поглядеть, что делается Паоло Тарзисом, спросить его, не нужно ли ему чего-нибудь от тебя…

— От меня?

— Сказать ему, что мы с ним душой, с его горем.

— Ты думаешь, что это его утешит?

— Не знаю, утешит ли это его, но мне кажется, что ты должен был бы это сделать. Что ему за дело до меня?

— Что ему за дело до целого света! Ты меня один раз уже посылала к нему. Если бы ты его видела, ты согласилась бы, что лучше его оставить теперь одного.

Юноша испытывал сильнейшую усталость и в то же время зависть к силе этой скорби и смутное преклонение перед недосягаемой ступенью одиночества, на которой находился дух этого человека. Он желал всего от жизни. Все должно было быть дано его молодому телу с его дивным челом. Всякое зрелище чужого страдания и чужого наслаждения вызывало в нем злобное чувство, как будто у него отнималась этим какая-то привилегия. Он страдал от мысли, что находится в этой старой комнате гостиницы, заваленной дамскими баулами, насыщенной разнеживающим запахом, исходившим от раскиданных повсюду женских платьев, шарфов, перьев, перчаток, от всей этой массы изящных и ненужных вещей; а между тем там, посреди дикой равнины, под навесом, сегодняшний победитель сторожил лежащий на походной постели труп товарища, покрытый знаменем, бывшим на состязаниях, и была в нем скорбь великой души, благодаря которой этот сарай из дерева и железа уподоблялся шатру из дерева и соломы в лагере мирмидонян, куда ахейцы отнесли труп Патрокла.

— Он хочет остаться один. Он попросил уйти всех, кто предложил стеречь по очереди труп. Отдал короткие приказания своим рабочим, приказал задвинуть засов. Когда я говорил с ним, то он глядел на меня с таким выражением, как будто видел меня в первый раз.

И сам он тоже в первый раз видел его таким. Никогда раньше не казался он ему таким чужим, таким непохожим на всех, человеком совершенно другой расы, чем он сам, такого необыкновенно гордого вида. И никогда доселе не стоял он лицом к лицу с человеческой скорбью, которая могла бы сравниться с этой скорбью, которая могла бы так сверхъестественно возвеличить смертного, которая была бы не простым судорожным аффектом, но чем-то твердым и непроницаемым, своего рода неприступной броней, мощным творением, изваянным в образе человека.

— Если бы ты проводил меня, я бы пошла сама, — проговорила неожиданно женщина, глядя брату в глаза в трепетном дерзновении.

У Ваны сердце подпрыгнуло. Она лежала на кровати лицом кверху, с полузакрытыми веками, но внимательно прислушивалась ко всему, и усилиями мысли приподнимала огромные тяжести, которые падали на нее обратно.

— Ты с ума сошла, — быстро и резко возразил ей Альдо. — Ты думаешь, что он нуждается в тебе?

— А если я нуждаюсь в нем? — сказала Изабелла тихим и вместе с тем повелительным голосом, который был как замаскированный удар.

Брат ее побледнел. Она же кинула взгляд на постель, на которой лежала белая неподвижная фигура. Любовь закрутилась в ней вихрем, опрокинула все, что лежало на пути, — это ее разожгла безумная ревность к этой великой скорби, что отнимала у нее ее права. Почему Паоло не пришло в голову разыскать ее? Почему он, хоть на минуту, не искал с ней встречи? Почему не подал ей какого-нибудь знака? И почему также он все время молчал про эту дружбу, всегда избегал говорить о своем друге и не предлагал представить его, как будто делал это из непонятного недоверия, из инстинктивной предосторожности против опасности или злоумышления? Может быть, эта дружба была для него дороже любви? И любовь оказалась побежденной силой горя? Может быть, принесенной в жертву братской тени?