Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 84 из 138

Вирджинио. Нет! Не смейся так зло. Ты говоришь, что самыми действительными стимулами к жизни и любви к ней являются для тебя борьба и война. А между тем всякое препятствие тебя возмущает, оно тебе отвратительно! Но ведь нет геройства без препятствий: то и другое нераздельны так же, как рождение и страдание.

Коррадо. Я понимаю огромное препятствие, которое надо уничтожить или преодолеть, но не мелкие неприятности, не интриги.

Вирджинио. Бедность, домашние невзгоды, ежедневные неприятности, унизительные и утомительные обязанности, болезнь, несправедливость, неблагодарность, насмешки — не составляет ли все это тучек в жизни стольких известных нам выдающихся людей, у которых мы ежедневно просим хоть какого-нибудь луча света, чтобы при его помощи идти вперед?

Коррадо. Я готов взять на свою долю то, что есть на земле худшего, я способен на всякие доступные человеку жертвы. Пошли меня туда, где я оставил свою доблесть, и дай мне возможность совершить самое трудное и ужасное — я совершу это, не оглянувшись ни разу назад и не отдыхая. Пошли и скажи, что я иду на смерть, что я найду свою могилу в стране, куда никогда не ступала нога белого. Пойду, не колеблясь, с песнями. В тот вечер, когда в Риме получено было известие о смерти Евгения Русполи, чувство зависти во мне пересилило все остальные и волновало мое сердце. В Бурги, по дороге к Дауа, которую он первый проложил, вместо надгробного памятника ему воткнута в курган сухая ветвь, подобным образом племя Амарр хоронит своих начальников. Я хочу на этой дороге отыскать его следы, но пойти дальше, гораздо дальше, подняться по Дауа, постараться открыть тайну реки Омо… А потом… У меня есть своя цель, а также путь: сделать итальянским старинное латинское изречение: «Teneo te, Africa». Ах, если бы ты мог понять! Если бы ты хоть раз испытал то, что испытывал я, когда мы перешли Ими и вступили в неведомую страну, когда наши итальянские следы запечатлелись на девственной земле! Как сейчас вижу, как ястребы и аисты стаями поднялись над Уэби, слышу свист орла-рыболова…

Вирджинио. Понимаю тебя. Понимаю твою страсть и твою тоску и не знаю, почему мне вдруг вспомнился случай из дней нашего юношества, помню вечер на дороге Кассиа, когда мы заплутались и с наступлением ночи очутились на Арроне, ты непременно хотел подняться по вулканической скалистой возвышенности и войти в развалины Галеры, всю ночь блуждал по густым колючим кустарникам, а когда на заре окровавленный и мокрый от росы ты прилег на землю… Помнишь?

Коррадо. Помню. Я схватил лихорадку. В то время речка Арроне могла утолить мою жажду… Ты только что говорил о воде: ты властвуешь над нею, управляешь ею и, несмотря на это, любишь ее, ты к ней относишься как к божественной рабыне… Но разве есть еще реки в нашей стране? Разве не все они высохли? Ах, да! Есть Тибр, полный грязи и исторических преданий, а ты один из тех, которые усмиряют его между двух гладких и прямых стен. Будь он немного меньше, вы бы еще, пожалуй, запрятали его в музей… (Он иронически смеется, потом продолжает с жаром.) Ты только что говорил о каком-то экстазе. Вообрази же себе воодушевление Энрико Стэнли, которому с высоты горы открылась одна из самых больших земных артерий — Лаулабу, имеющая в ширину тысячу четыреста ярдов, это громадная свинцового цвета масса, которая не стала еще достоянием истории человечества, но в которой погребена тайна целых тысячелетий безгласных и безыменных. Глаза путешественника были от рождения серого цвета. Не кажется ли тебе, что они неминуемо должны были при первом же взгляде воспринять цвет воды? Он прервал молчание, чтобы сказать реке: «Теперь моя цель проследить тебя до самого океана». Эти простые слова соперничают в величии с течением реки. Дай мне подобную цель — и клянусь, я не осрамлю себя. Я итальянец из рода Кабото, и эта родина моей доблести носит название Страны первого взгляда.

Вирджинио. Подожди. Страсть и сила воли ускоряют иногда события.

Коррадо. Больше ждать не могу. Страсть, когда она не удовлетворена делами и поступками, гнетет нас как самое ужасное скотское чувство или отравляет ненавистью, все во мне возмущается теперь против угнетающего меня порядка вещей. Я говорю: «Дайте мне дело. Пошлите меня на живую работу». Мне отвечают запутанными речами с приторно-сладкой улыбкой, за этими пустыми обещаниями, за этими политичными отсрочками я чувствую зависть бывшего начальника, ставшего моим неумолимым соперником. Ты, присматриваясь так много к воде, быть может, мало глядел на жизнь и не видел никогда вблизи руку, наносящую исподтишка смертельный удар. Я мог бы во время оно избавиться от него, если бы в стране Гурро, когда он в полном беспамятстве умирал от местной лихорадки, оставил бы его лежать в грязи под проливным дождем, вместо того чтобы влить ему в горло порядочную дозу хины и взвалить его к себе на осла… Должен сознаться, что глубоко сожалею об этом.

Вирджинио. Нет! Нет! Не клевещи на себя. Не вливай себе в сердце горечи. Я знаю тебя как самого великодушного человека.

Коррадо. Разве я жаловался? Разве я не стискивал зубы, чтобы сдерживать язык? Я хвастаться предоставлял другим, а сам только гордо молчал. Но скажи мне: кто истинный начальник? Не тот ли, кто сильней? Когда на переходе между Ауата и Дауа люди съедали последнюю порцию и лихорадка, дизентерия, голод, все ужасы обрушились на наш отряд, уже и без того изнуренный, когда негры, изнемогая от усталости, голода и болезней, промокшие, падали на землю и, немедленно покрываясь тучами мух, умирали в грязи, когда из жалких больных уст вырывались лишь одни предсмертные слова: «Калас, довольно», — кто тогда один не переставал кричать другое слово: «Вперед! Вперед!» — и имел до конца силу воли влачить к цели свое тоже больное изнуренное тело?

Вирджинио. Чего же ты боишься, если у тебя еще сохранилось столько силы воли?





Коррадо. Я боюсь потерять ее в этой постыдной жизни. Ночью, когда я возвращаюсь домой, надышавшись в течение многих часов зараженным воздухом, разве я не чувствую себя расслабленным, никуда негодной старой тряпкой? Уверяю тебя, я часто кажусь себе таким. Сидя у карточного стола, я не только чувствую прикосновение чужого локтя к своему, я сознаю, что зараза развращает меня. Наблюдая отвратительные взгляды окружающих меня игроков, я сознаю, что в моих глазах такое же ужасное выражение.

Вирджинио. Безумец! Безумец! Ты уже стоишь перед вершиной и, потеряв терпение, опускаешься все ниже и ниже. А ведь ты знаешь, когда повиснешь над бездной — она поглотит тебя.

Коррадо. Так что же, разве мне после этого опять удастся взобраться в высь, разве я оттуда увижу звезды?

Вирджинио. А если не удастся оттуда выйти. Что тебе останется? То, что ты презираешь в других: пораженный сильный мозг, усталое, бесстыдное сердце, слабая воля, неспособные к полету крылья…

Коррадо. Нет. Потому-то я и ускоряю свое падение, что желаю подняться высоко.

Вирджинио. Сибиллины слова.

Коррадо. Быть может. Я уже говорил тебе: я не колеблясь принимаю на себя все самое худшее.

Вирджинио. С твоей стороны было бы достойнее в период ожидания приняться за дело: не играть, а действовать, не рисковать всем, а созидать.

Коррадо. Дело! Действовать! Созидать! Ты вечный мечтатель. Ты, инженер, воображаешь себе, что управляешь кровью и лимфой вселенной. А в действительности ты теперь уничтожаешь красоту, созданную геологическими наносами, вековыми изменениями почвы, в действительности ты стираешь почтенную летопись, чтобы заменить ее грубой беловатой стеной, ничего не выражающей и не напоминающей. А я? Что мог бы я сделать? Опять вернуться в Сардинию, на Монтеферро, и опять исследовать истощенный рудник? Или поступить на службу к жулику-подрядчику, сооружать ему на шатких фундаментах громадные дома, в которых только развиваются худосочие и болезни бедноты?

Вирджинио. Новый материал — железо, стекло, цемент — должен получить широкое применение в современной архитектуре.