Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 47 из 138

Ты хотел убить меня?

Юноша (тяжело дыша). Убить.

Фламма. Почему?

Юноша. Потому что какой-то голос кричал мне: «Иди и убей».

Фламма. Хриплый голос, с запахом вина?

Юноша. Нет, чистый.

Фламма (улыбаясь). Доносившийся из-под земли или с высоты?

Юноша. Со всех сторон.

Фламма (улыбаясь). Значит, ты орудие Бога! Хочешь пить? У тебя должна быть жажда. Лихорадка сжигает тебя.

Юноша. Я не пью твоей воды.

Фламма подходит к нему и несколько мгновений всматривается в него напряженно.

Фламма. Взгляни на него, Стено. Львенок. У него крепкий рот. Он, должно быть, привык пить из истоков рек.

Он хочет положить руку на плечо неизвестному, но последний, вздрогнув, отступает назад, чтобы не дать прикоснуться к себе.

Ступай, я тебя не трону. Ты свободен. Никто не удерживает тебя. Ступай куда глаза глядят. Проводи его до выхода, Даниэле, пожалуйста.

Юноша быстро исчезает, убегает вдоль стеклянной стены. Даниэле Стено следует за ним. Фламма остается несколько мгновений сосредоточенным, устремив глаза в сторону ушедшего; розовый куст, с уменьшением вечернего сияния, начинает менять цвет. Затем Фламма идет, останавливается, замечает сверкающее острое оружие на столе, куда положил его друг, берет кинжал, осматривает. Даниэле Стено возвращается в комнату.

Стено. Он убежал. Был вне себя. «Другой придет», — сказал он мне, уходя. «У меня тысяча братьев». Он — безумный…

Фламма. У него бред возмужалости: безумие, которое вызывается диким медом. Каким видели меня его глаза? Он казался ослепленным. А все эти огненные розы, что сверкали за его головой? Он видел их? Если бы он заколол меня, я унес бы с собой в темноту пророческое видение. Ты лишил меня прекрасной смерти, Даниэле. Я думаю, что он нанес бы мне меткий удар, если бы ты не удержал его. Благодарить ли мне тебя?





Стено. Ты должен еще жить.

Фламма. Да, но не продолжать жить, начать жить, на что я и способен. Ты думаешь, что от ужасного труда моя душа стала сумрачной и тупой? Я чувствовал какое-то очарование в этом юном носителе смерти. Я не раз встречал на своем пути эти глаза, полные бессознательности и бесконечной фатальности. Он бродил здесь в округе в последние дни. Я дал ему пробраться прямо ко мне… Ты поймешь, Даниэле, если я тебе скажу, что я чувствовал в нем что-то братское, отдаленное? Мне приходилось улыбаться и почти хохотать недавно, чтобы не поддаться влечению своего сердца. Ах, он достоин был радости убить меня, так как открыл мне в одно мгновение, что наиболее глубокий корень моей жизни еще не тронут и что я мог бы начать жить снова: я, каким ты меня видишь, я, кто уже дал свой плод, кто уже весь раскрыт, кто уже, по-видимому, исчерпан, окончательно опустел и полон отчаяния!

Он бродит по комнате в глубоком душевном волнении.

Понимаешь? Благородство природы, снова сверкнувшее вдруг перед неизвестным ребенком… Одна геройская душа способна начать жить снова. Ведь даже ты подумал про меня: «Не велик, но добивался величия». Даже ты умолял меня.

Стено. Твои приверженцы думали о тебе: «Велик, но хотел облечь свое величие в лоскутья старой порфиры и вооружить его старым оружием».

Фламма (поглощенный своим видением). Где он теперь? Куда он идет? Если бы я мог следовать за ним… Он все идет по улицам, по площадям, к возвышенности. Все камни Рима насыщены светом в этот час. Весь город сияет своим собственным светом и озаряет небо. По склонам холмов шествует слава… Он все идет, идет, свободный, одинокий, может быть, со звоном моего голоса в своих ушах, если только шум его крови еще позволяет ему слышать какой бы то ни было звук. Идет к возвышенности, чтобы перевести дух… К Яникулу? К Авентину? Ты помнишь, Даниэле, помнишь? Мы поднимались, бегом, задыхаясь, тяжело дыша, как если бы, потеряв это мгновение высшего света, мы потеряли царство. Я увлекал тебя. Я был весь — порыв. Помнишь? Как мы его любили! Какой нежной и ужасной казалась нам красота Рима!

Он зажимает рукой свои глаза и остается напряженным, словно старается вызвать в себе лучезарное видение.

Стено. Рим! Мы волнуемся, меняемся, исчезаем, а он — неподвижен, несокрушим, вечен, родившись одиноким, в апрельский день, не имея в веках ни сестер, ни братьев. Ужасная любовница! Питается мозгом сильных людей. Объятия этой любовницы жестоки, как страдание. Она ревнива. Мстит тому, кто, отдав ей всю свою любовь, дерзает возобновить ее.

Фламма. Правда, правда. Я думал, что я обнял эту любовницу, сжал, что боролся с ней, что слился с ней, что у меня нашлась сила оплодотворить ее, что я стал новым биением ее замедлившейся жизни. Но вот я уже — могила среди тысяч ее могил.

Стено. Рим мстит за себя. Только в него ты должен был верить. В тот самый вечер, когда дело было решено, там, в твоем пустынном доме, ты стоял со мной на балконе и всматривался в него, он лежал там, пылая под звездами, со своим великим океаническим гулом, и ты повторял его имя, опьяняющее мир. В оттенке твоего голоса я почувствовал, что уже тогда ты изменил ему, что же тогда нашел этой любовнице соперницу… Ты помнишь?

Фламма. В тот вечер… Ах нет, я не думал, не верил, не знал… Великая жажда славы, великая тревога, безмерное желание изведать всю полноту жизни… Я не думал, я не знал, что убийственная искусительница явится ко мне со своими могильными дарами. Когда она появилась на пороге, лишенная всякой реальности, несуществующая, как образ моего лихорадочного бреда, поистине нежданная и неприкосновенная, я содрогнулся, как спящий, говорил с ней, как осененный видением, но не произнес слова, которое мог бы произнести человек, чья душа в одно мгновение низвергается в бездну.

Стено. Ах, орудие рабства и смерти, вложенное в две мужественные руки, которые были способны совсем на другое дело!

Фламма. Я хотел насытить ее древнюю душу преступлениями отживших времен, и я служил ее тираническому желанию, как если бы оно было моим, потому что ее воля запечатлелась на моей воле — понимаешь? — и моя жизнь объята ее жизнью, как костер своим собственным пламенем.

Стено. Все еще?

Фламма. Все еще. Сколько существ я не привлек к себе, не проник в них, не завладел, не пользовался ими на тысячи ладов, какие только открывает созерцание среди бесконечного разнообразия идей и страстей? Ведь я жил не в лесах, а среди людей. И что же, нет ничего столь отличного, столь непохожего на все эти общения, как чувство этой жизни, скованной с моей… Не знаю, не знаю, не сумею сказать тебе никогда… Нечто человеческое и чудовищное, грубая действительность, строго определенная, несомненная, потому что действует, убивает, пожирает, опустошает, и наряду с этим нечто — ложное, искусственное, мнимое, ослепляющее, воздух, которым нельзя дышать и в то же время необходимый для существования, беспрерывный свист незримого бича, который проносится и не проносится никогда, движения, слова, в которых кипит страшная сложность, как все движение океана — в маленькой волне, что набегает на тебя, сегодня — ужас при ощущении, что мало-помалу начинаешь каменеть перед лицом горгоны, завтра — дикая радость человека, который плотским актом нарушает закон, святой завет, право народа, Божью заповедь, какой-нибудь страшный запрет, и еще завтра — мучения и бешенство того, кого заперли в раскаленном чреве бронзового быка, чтобы он оживил своим ревом металл… Ты не поймешь никогда, ты думаешь, что я в бреду, считаешь меня больным.