Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 39 из 96

«Мать просит написать: прислать ли тебе валенки? Коль нужны, то я их кожей обошью, можно будет ходить и в ростепель и в морозы».

А ниже вкривь и вкось с трудом выведено:

«Ты старого дурака не слушай. Все-то дни о тебе думаю, Фединька.

Федор, не снимая гимнастерки валялся на койке, курил папиросу за папиросой. Вячеслав Чернышев, наморщив лоб, читал его письма. Отложил в сторону письмо Саввы Ильича, сказал:

— Да-а… Провинциальный трагик в своем амплуа — смеется от счастья, а мне хочется плакать.

— Каждому свое, — хмуро ответил Федор. — И не надо жалеть, а то песню испортишь.

— А я жалею и готов полюбить его.

Федор сел на койке.

— И я его люблю. Но отец-то прав: жить ради никому ненужных картинок! Это же преступление — разбазаривать без пользы целую человеческую жизнь!

— Вырви свой язык!.. Или лучше оставь его, чтобы каждый день повторять по несколько раз: я стану художником и этим обязан трагику из деревни Матёра.

— То-то и оно — стану!.. А если нет? Если я стану таким же Саввой Ильичом, пусть не в масштабе Матёры, а в масштабе Москвы. Человек-пустоцвет?

— Конкретно, как ты это представляешь?

— Очень просто. Сейчас я третьестепенная фигура на курсе, останусь третьестепенным до конца института, а там — отбор построже, придется мериться с более сильными талантами. Там я окажусь художником десятого разряда, а это в лучшем случае — серая посредственность. Но я-то при этом окончу институт, кой-чего понахватаюсь, святого неведения, каким живет сейчас Савва Ильич, у меня не будет. Значит, я стану зол и завистлив, значит, мне придется отстаивать право на место в жизни среди талантов… Ты понимаешь, воевать против талантов! Представь Савву Ильича не блаженненьким, а воинственным, озлобленным, считающим, что его не понимают, его душат.

— Ты таким не будешь.

— Это почему?.. Только не успокаивай, что я талантлив. Только не становись в позу того мифического безумца, который навевает золотой сон.

— Ты таким не будешь. И дело тут не в том, талантлив ты или нет. Тебя уже сейчас беспокоит совесть. А это значит — ты можешь трезво оценить себя со стороны. А это значит — в тебе закваска настоящего человека.

— Успокоил. Совестливая бездарь, пустоцвет, но безобидный, да здравствуют блаженные! А я не хочу, Вече! Ты тоже знаешь, что такое фронт. Я слишком долго ходил бок о бок со смертью, чтоб не ценить жизнь. Мне пять раз простреливали шинель — удача, остался жив. Я мог остаться в снегу под Ворапоновкой, а меня вытащили — удача. В нашу землянку попал снаряд, всех ребят на куски, а я в это время ходил на кухню — удача. И после этих невероятных удач прожить бесполезно, ненужно, безвредно, только безвредно! Зачем?.. Ты видишь — руки. Думаешь, они не смогут пахать? Смогут! А отец пишет — рук не хватает, хлеб гибнет, мы с тобой сидим на карточках, щелкаем зубами. Прав отец, презирая Савву Ильича. Прав, когда упрекает меня!

— Ну и что делать? — спросил Вячеслав серьезно.

— Вот те раз!.. Я же это как раз и хочу у тебя спросить.

— Бросай институт, Федька.

Федор глядел в серьезное, бесстрастное лицо Вячеслава.

— Рискни, брось к чертям собачьим… А Иван Мыш останется.

— Он мне не пример.





— Верно. Брось. В стране будет парой крестьянских рук больше.

— Уже кое-что.

— Крестьянином каждый может быть, а художником…

— Но кто-то должен быть крестьянином. Чем я чище других?

— Что ж поделаешь, талант не так часто встречается, как мускулистые руки. И не таращь сердито на меня свои очи, не считай, что я заражен позорным презрением к простому труду, к простым бесталанным людям. Именно эти-то простые люди и нуждаются в талантах. Таланта ради таланта не существует, как бессмысленно пахать поле ради процесса пахоты.

— Если б я был уверен, что талант есть…

— Ах, хочешь непременно стать золотом, боишься быть рудой, отбросом. Ничего не попишешь, все гениями не вырастают, кто-то должен оказаться и породой. Без породы нет золота.

— А я не хочу быть породой. Не хочу, и все!

— Ишь ты, оригинал. А кто хочет? Я? Иван Мыш? Лева Слободко? Все, как и ты, надеются стать самородками. И ты надеешься и никуда не уйдешь из института, — просто созрел для интеллигентных рефлексий.

— Тем более что интеллигентность в моей крови…

— Ничего, вчерашние мужички, едва став интеллигентами, чему-чему, а рефлектированию учатся быстро. Это еще Чехов в свое время отметил. Брось институт… Что ж ты молчишь?

— Пошел к черту, — проворчал Федор, снова заваливаясь на койку.

Письма в надорванных конвертах лежали на тумбочке. Между запрокинутым лицом и потолком висел табачный туман, а со стороны доносился голос Вячеслава Чернышева, бодрый, сильный, несущий счастливую веру в то, что, как бы ни сложилось будущее, все хорошо.

— Этот трагик бездарен, — говорил он о Савве Ильиче. — Да. Но ведь я и ценю его не за талант. Я ценю его за тягу к искусству. Тянуться к тому, к чему вокруг тебя все равнодушны. Тянуться всю жизнь, пренебрегать насмешками, презрением, выносить упреки — нет, что ни говори, а это подвижничество. Слышишь ты, рефлектирующий мужик, знаешь, кто он для тебя и для меня? Если мы с тобой станем сколько-нибудь стоящими художниками, то люди типа этого славного трагика — наша пешая разведка. Среди Матёры он первый заинтересуется нашим делом, первым станет пропагандировать наш труд. Счастье человечества, что в его среде есть такие фанатики, они-то и пробивают всеобщее равнодушие и косность. Эй ты, рефлектирующий, хочешь, порадую — мне долг отдали, не шути, двести монет. Вставай, пойдем выпьем за здоровье твоего Саввы Ильича, да пребудет он до конца дней в своем золотом сне, да не откроются у него глаза на горькую правду… А ну, долго я над тобой буду торчать? Приказываю: вставать!

— Я не пить, я жрать хочу.

— Ну, это роскошь, мой друг. На выпивку с грехом пополам хватит, а на еду, кроме легонькой закусочки, не рассчитывай. Шевелись!

Они, подняв воротники, вышли на мокрую под унылым дождем мостовую. Этот же унылый, скучный дождь, который на днях должен смениться снегом, мочит полегший, хлеб на полях деревни Матёры.

Жить в войну — значит ненавидеть сегодня, значит всей, душой, каждой клеточкой тела; любить завтра, верить в него, как в царствие небесное. В дни войны даже чахлые старики произносили слова: «Вот будет мирное время….» — с той наивностью и надеждой, с какой дети говорят: «Вот вырасту большим…» Будет мирное время — будет счастье.

И мир наступил, — с тощими авоськами, с жидким пшенным супом, выдаваемым по талонам в рабочей столовой, с барахолками на задворках городских базаров, где можно было купить и доношенные, армейские галифе, и модное драповое пальто. Мир наступил, поезда забиты вербовочными артелями, едущими в разбитый Киев и в Сибирь, где за войну не слыхали свиста снаряда. Вся страна в строительных лесах, а в деревнях заколачивали досками двери и окна изб. Мир наступил, но люди по-прежнему с надеждой смотрят в завтра.

Подошла двадцать восьмая годовщина Великой Октябрьской революции.

Утро было серое, но без дождя. Студенты собирались возле института на демонстрацию, выстраивались в колонну. Над головами качались портреты, знамена, плакаты, нежной весенней расцветки бумажные цветы.

Федор — в своей старенькой шинели, во фронтовой ушанке, на которой еще остался след звезды, зато сапоги со сбитыми каблуками начищены до блеска. С Вячеслава хоть пиши картинку — темная шляпа, толстого велюра пальто. Лева Православный неизменен — тесный обдергайчик с облезлым каракулевым воротником застегнут на одну пуговицу, под носом уже висит застенчивая капля, притопывает рабочими ботинками, ораторствует: