Страница 24 из 46
Отец удивился, словно я каким-то сверхъестественным способом узнал и про Джона Форчуна, и про «Потерянный горизонт».
– Откуда ты все это знаешь? – спросил он меня.
– Я просмотрел все старые газеты в нашей библиотеке.
– Да? – удивился отец. По-моему, он даже не знал дороги в библиотеку-читальню. – А разве там хранятся старые газеты? – недоверчиво спросил он.
– Да, сэр, – сказал я.
– Господи, сколько же их там скопилось? – сказал он. – День за днем, неделя за неделей…
Он еще спросил меня, многие ли ходят туда «рыться в этом старье». Может быть, он был недоволен тем, что газеты с его собственным прошлым не выбросили на помойку. А я там наткнулся на его письма в редакцию, в которых он превозносил Гитлера.
– Так-так, – сказал он. – Но я надеюсь, что книжку Хилтона ты не станешь читать?
– «Потерянный горизонт»? – спросил я. – Да я ее уже прочитал.
– Ты ее всерьез не принимай, – сказал он. – Все это чушь.
Тут у нас такое же Шангри-Ла, как и везде.
Теперь, когда мне стукнуло пятьдесят, я думаю, что так оно и есть.
И тут, в Гаити, я впервые сформулировал эту мысль, которая так мучила меня в отрочестве. Скоро по желанию нашего правительства мы должны будем вернуться в Мидлэнд-Сити, указать, то, что мы хотим из личного имущества, и предъявить правительству иск о возмещении убытков. Теперь уже ясно: весь наш округ станет лагерем для беженцев, может, его даже обнесут колючей проволокой.
Мрачная мысль: а вдруг взрыв нейтронной бомбы не такая уж случайность?
Так или иначе в ожидании нашего мимолетного свидания с Мидлэнд-Сити я как-то в разговоре дал ему кодовое название, которое Кетчем и мой брат с женой приняли без всяких возражений. Я назвал его «Шангри-Ла».
17
В тот вечер, когда я сказал отцу, что мне хочется стать писателем, в тот вечер, когда мы ели торт «Линцер», отец велел мне стать фармацевтом, и я его послушался. Как говорил Феликс, отцу с матерью не хотелось терять своего последнего слугу, и их можно было понять: они и так уже много всего потеряли.
И отец медленно, словно совершая ритуал, раскурил сигару, сунул обгорелую спичку в остатки торта и снова сказал:
– Стань фармацевтом! Займись делом своих предков. У нас в семье никаких талантов в области искусства никогда не было и не будет! Ты понимаешь, как мне больно это говорить. Мы – люди деловые, и надеяться на успех в другой профессии нам нечего.
– Феликс у нас одаренный, – сказал я.
– Любой цирковой уродец по-своему талантлив, – сказал отец. – Да, такой бас, как у Феликса, редко встретишь. Но ведь обычно он читает чужой текст, который ему пишут другие, по-настоящему одаренные люди. А слышал бы ты, что он несет, когда перед ним нет текста!
Я ничего не ответил, и он продолжал:
– И ты, и я, и твоя мать, и твой брат – потомки солидных, здоровых, твердолобых, лишенных воображения, лишенных музыкального слуха, неотесанных немцев, единственной добродетелью которых было умение работать не покладая рук, пока хватит сил. Посмотри на меня – мне льстили, за мной ухаживали, мне врали всякий вздор и сбили меня с пути, а мне было предназначено судьбой заниматься делом – быть может, и скучным, но полезным для общества. Не отрекайся от своей судьбы, как я. Займись тем, что тебе на роду написано. Стань фармацевтом!
И я стал фармацевтом. Но я не бросил писать, хотя больше никому об этом не рассказывал. Я резко оборвал бедняжку Наоми Шоуп, как только она завела речь про мою «искру божию». Я ей сказал, что не желаю изменять своей первой любви – фармацевтике. Так я потерял своего единственного друга и снова остался один в целом мире.
Когда я поступил в университет и объявил, что хочу специализироваться по фармацевтике, мне позволили дополнительно заниматься и на других факультетах. И на втором году обучения, никому об этом не докладывая, я прошел курс драматургии. Тогда я уже наслышался про писателя Джеймса Тэрбера, который тоже учился в Колумбусе, а потом уехал в Нью-Йорк и стал писать смешные истории про таких же людей, каких было полно в Мидлэнд-Сити. Самым шумным успехом пользовалась его пьеса «Настоящий мужчина».
«Скууби дууби ду-оп! Дидли-а! Дидли-а!» А вдруг я смогу писать, как он?
И я переделал свое сочинение про Джона Форчуна в пьесу.
А кто же в это время занимался хозяйством? Конечно, по-прежнему я. И так же, как я не был типичным школьником, я не стал и типичным студентом. Я все еще жил дома, но ездил в Колумбус – сто миль в оба конца – раза три-четыре в неделю, в зависимости от расписания занятий.
Честно говоря, всякую вкусную стряпню я забросил. Я без конца кормил родителей консервами и к тому же иногда подавал обед уже за полночь. Мама и отец немножко ворчали, но, в общем, не сердились на меня.
Кто же платил за мое обучение? Конечно, мой брат.
Да, теперь я признаю, что «Катманду» – дурацкая пьеса. Я так долго с ней возился – уже когда получил диплом и начал работать ночным дежурным в аптеке Шрамма – только из-за нескольких заключительных слов. Они заслуживали того, чтобы прозвучать со сцены. Притом авторство принадлежало не мне: это были последние слова самого Джона Форчуна, которые я нашел в старом номере «Горниста-обозревателя».
Дело было вот в чем: Форчун исчез, пропал без вести где-то в Азии в 1938 году. Сначала он присылал открытки – из Сан-Франциско, потом из Гонолулу, затем с островов Фиджи, из Манилы, из Мадраса и так далее. Но потом открытки перестали приходить. Последняя пришла из Индии, из города Агра, где находится Тадж-Махал.
В 1939 году, задолго до того, как в Мидлэнд-Сити узнали, что в конце концов случилось с Форчуном, в газете «Горнист-обозреватель» появилось письмо, в котором были такие слова: «По крайней мере он видел Тадж-Махал».
Но потом, как раз в конце второй мировой войны, в газету пришло письмо от английского врача, который провел много-много лет в плену у японцев. Звали его Дэвид Брокеншайр. Мне легко припомнить его фамилию, потому что он стал одним из персонажей моей пьесы.
Этот доктор Брокеншайр прошел один всю пешеходную тропу до Катманду. Он изучал народную медицину. Он уже прожил год в Непале, и вот однажды несколько местных жителей принесли к нему на носилках белого человека. Они сказали, что этот человек упал без чувств прямо у входа во дворец. У незнакомца было двустороннее воспаление легких. Конечно, это был Джон Форчун, и его одежда показалась и англичанину и непальцам такой странной, что его спросили, как она называется. «Да это же простой честный рабочий комбинезон доброго старого штата Огайо».
Так закрылся смотровой глазок Джона Форчуна, и похоронили его там же, в Катманду; но перед смертью он успел нацарапать записку, и доктор Брокеншайр обещал доставить эту записку рано или поздно в газету «Горнист-обозреватель» в Мидлэнд-Сити. Но доктор не торопился бежать к ближайшему почтовому ящику. Вместо этого он отправился скитаться сначала по Тибету, потом по Северной Бирме, оттуда попал в Китай, где его взяли в плен японцы. Они решили, что он шпион. А он даже не знал, что идет какая-то война.
Потом он об этом написал книгу. Я ее читал. Ее нелегко достать, но стоит постараться. Книжка очень интересная.
Но главное то, что он смог переслать в Мидлэнд-Сити последние слова Джона Форчуна вместе с картой Катманду, на которой отмечена его могила, только через шесть лет после смерти Форчуна. В записке говорилось следующее:
«Моим друзьям и врагам под каштанами Огайо: „Валите сюда! В Шангри-Ла хватит места всем“».