Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 46

– А кто-нибудь читает его газету? – спросил Феликс.

– Нет, – сказал Кетчем.

– Он не женился? – спросил я.

– Нет, – сказал Кетчем.

Пятая жена Феликса, Барбара, – первая по-настоящему любящая его жена – сказала, что ей страшно думать, как это старый Джордж Метцгер сидит один-одинешенек в Седар-Ки. Сама она родилась в Мидлэнд-Сити, как мы все, и окончила там обычную школу. Она работала в рентгеновском кабинете. Там они с Феликсом и познакомились. Она делала снимок его плеча. Ей было всего двадцать три года. Теперь она ждала ребенка от Феликса и бесконечно радовалась этому. Она свято верила, что дети – радость жизни.

Она носила первого законного ребенка Феликса. У него был еще незаконный ребенок в Париже, родившийся во время войны, и где он теперь – неизвестно. А все предыдущие его жены, конечно, знали, как предохранить себя.

И прелестная Барбара Вальд говорила про старого Джорджа Метцгера:

– Но ведь у него есть где-то дети, они должны во что бы то ни стало узнать, какой он герой, они должны его обожать.

– Да они с ним уже сколько лет не разговаривают, – с не скрываемым злорадством проговорил Кетчем. Он явно радовался, когда у людей неприятности. Это его забавляло.

Барбара была поражена.

– Почему? – спросила она.

Кстати, родные дети Кетчема с ним тоже давно не разговаривали и давно удрали из Мидлэнд-Сити – потому и спаслись от взрыва нейтронной бомбы. У него было два сына. Один дезертировал в Швецию во время вьетнамской войны и лечил там алкоголиков. Другой стал сварщиком на Аляске: он провалился на всех экзаменах в Гарвардской школе права, где учился когда-то его отец.

– Твой ребеночек будет задавать тебе этот вопрос, и очень скоро, – сказал Кетчем; его забавляло и все плохое, что случалось с ним самим, а не только чужие несчастья. – Так и спросит: почему, почему, почему?

Выяснилось, что Юджин Дебс Метцгер жил в Афинах, что в Греции, и был владельцем нескольких танкеров, плававших под флагом Либерии.

Его сестра, Джейн Аддамс Метцгер, как я помню, толстая некрасивая девочка – та самая, которая застала уже бездыханную мать около включенного пылесоса, – была, по словам Кетчема, все такая же толстая и неинтересная, жила с драматургом, чехом-эмигрантом, на Молокаи, одном из Гавайских островов, где у них был конный завод – они выращивали арабских лошадей.

– Она мне прислала пьесу своего возлюбленного, – сказал Кетчем, – думала, что я, может быть, найду для нее продюсера; ей, наверно, кажется, что у нас в Мидлэнд-Сити, штат Огайо, этих продюсеров как собак нерезаных, ступить некуда.

А мой брат Феликс перефразировал известный стишок о том, что «на Бродвее в Нью-Йорке россыпь огней, россыпь разбитых сердец», заменив «Бродвей» на «Гаррисон-авеню» (это главная улица в Мидлэнд-Сити).

– На Гаррисон-авеню в Мидлэнд-Сити россыпь огней, россыпь разбитых сердец, – продекламировал он. Потом встал и пошел за новой бутылкой шампанского.



Но на лестнице главного входа в отель растянулся какой-то гаитянский художник – его сморил сон, пока он ждал туристов, любого туриста, который возвращался после веселого вечера в городе. У художника было с собой несколько ярких, кричащих картин, тут были и Адам с Евой и змием-искусителем, и сценки из жизни гаитянской деревни, причем на этих картинах все люди держали руки в карманах – художник рисовать руки не умел, – и все эти шедевры были расставлены на лестнице по обе стороны.

Феликс его не потревожил. Он осторожно переступил через спящего. Если бы кому-нибудь показалось, что Феликс нарочно толкнул его ногой, Феликсу было бы несдобровать. Тут положение особое, не то что в колониях. Гаитянское государство родилось после единственного в мире успешного восстания рабов. Попробуйте представить себе, что это такое. В истории до тех пор еще не было случая, чтобы восстание рабов окончилось победой, чтобы рабы добились самоуправления, сами наладили связи с другими народами и выгнали чужаков, которые считали, что гаитянам на роду написано быть рабами. И когда мы покупали этот отель, нас предупредили, что каждому белому или вообще светлокожему грозит тюрьма, если он ударит гаитянина или даже просто обругает его – словом, будет вести себя с ним как хозяин с рабом. И это было вполне понятно.

Пока Феликса не было, я спросил Кетчема, хорошую ли пьесу написал чех-эмигрант. Он сказал, что о сем ни он, ни Джейн Метцгер судить не могут: пьеса написана по-чешски.

– Мне сказали, что это комедия, – добавил он. – Может быть, ужасно смешная.

– Наверное, куда смешнее моей пьесы, – сказал я.

А дело в том, что двадцать три года назад, в 1959 году, я участвовал в конкурсе драматургов, организованном фондом Колдуэлла, и, как ни странно, победил; вместо премии мою пьесу поставил «Театр де Лис» в Гринич-Вилледж. Пьеса называлась «Катманду». Героем был Джон Форчун, владелец молочной фермы, тот самый друг, а потом враг моего отца, который похоронен в Катманду.

Тогда я жил у моего брата и его третьей жены, Женевьевы. Жили они в Гринич-Вилледж, и я спал у них на диване в гостиной. Феликсу исполнилось всего тридцать четыре года, но он уже руководил радиостанцией и собирался стать директором телевизионного управления рекламного агентства «Баттен, Бартон, Дарстайн и Осборн». И он уже шил себе костюмы только в Лондоне.

Пьеса «Катманду» прошла всего один раз. Впервые я оказался вдали от Мидлэнд-Сити, в городе, где меня никто не мог называть Малый Не Промах.

16

Всех критиков Нью-Йорка почему-то очень смешило, что автор «Катманду» – дипломированный фармацевт, окончивший университет в штате Огайо. Они сразу поняли, что я не бывал ни в Индии, ни в Непале. Они пришли бы в восторг, если бы узнали, что и писать-то эту пьесу я начал еще в средней школе. А как они растрогались бы, если бы узнали, что учительница английского языка сказала мне, что я непременно должен стать писателем и во мне теплится искра божия, причем сама она никогда нигде не бывала, ничего путного не видела и к тому же была старой девой. А какое подходящее имя было у этой особы – Наоми Шоуп.

Она пожалела меня, но я уверен, что ей и саму себя было жаль. Жуткая у нас была жизнь! Она была странная, одинокая, у нас ее считали чудачкой, потому что она вся ушла в чтение книжек, это была ее единственная радость. А я был вообще прокаженным. Да и дружить с ровесниками мне было некогда. После занятий в школе я бежал закупать продукты, а дома сразу же начинал готовить ужин. Я стирал все белье в нашей старой, скверной стиральной машине, стоявшей в котельной. Я подавал ужин отцу и маме, иногда и гостям, а потом мыл посуду. Посуда накапливалась с утра после завтрака и ленча.

Потом я делал уроки, пока у меня не слипались глаза, и валился в постель. Никогда не хватало сил раздеться. А вставал я в шесть утра, гладил белье, пылесосил в комнатах. По том подавал завтрак отцу и маме и ставил в духовку ленч. Потом застилал все постели и бежал в школу.

– А что же делают твои родители, пока ты хозяйничаешь? – спросила мисс Шоуп. Она вызвала меня в свой маленький кабинет после урока, на котором я крепко спал. На стене ее кабинета висела фотография знаменитой поэтессы Эдны Сент-Винсент Миллей. И мисс Шоуп пришлось объяснять мне, кто это такая.

Я стеснялся откровенно рассказывать старой мисс Шоуп, что делают мои родители целыми днями. Они слонялись по дому как призраки, в купальных халатах, в ночных шлепанцах – если только не ждали гостей. Они часами смотрели куда-то в пространство. Иногда они осторожно обнимали друг друга и вздыхали. Они были похожи на привидения.

И в следующий раз, когда Ипполит Поль де Милль предложит мне вызвать какого-нибудь мертвеца, я скажу:

– Навидался я их! Хватит!

Так что я сказал мисс Шоуп, что отец и плотничает дома, и, конечно, много пишет и рисует, и даже имеет антикварное дельце. А по правде говоря, отец в последний раз брал в руки инструменты в тот день, когда он сбросил купол с дома и переломал все свои винтовки. Я никогда не видел, чтобы он рисовал или писал красками. А его антикварная торговля состояла в том, что он распродавал понемногу остатки добычи, привезенной из Европы в лучшие времена.