Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 41

Его холодные слова леденили мне кровь; однако я так же хладнокровно им радовалась. Теперь он мой! Не скажи он этого, я бы не могла его любить — любить человека, чье сердце затребовано, отдано в залог и сохраняется за прежней владелицей, — нет, это не для меня, не для Елизаветы, королевы Елизаветы!

Последнее прикосновение к ране, потом я, словно лекарь, попытаюсь ее исцелить. Я коснулась его руки:

— Господь не дал вашей супруге?..

Робин тяжело вздохнул:

— Будь у нас ребенок, она, возможно, сохранила бы в нем память о нашей любви. Но тогда ничего не вышло из нашей первой любовной игры, из моего короткого медового месяца с ее телом. А теперь…

Он осекся и затравленно уставился в стену.

Мне нужно было знать.

— А теперь? — понукала я Робина.

Он посмотрел мне прямо в лицо. Глаза его были пронизаны болью.

— Теперь я к ней не прикасаюсь, — сказал он отрешенно. — А ведь она, бедняжка, по-прежнему меня любит. Для нее было б лучше, чтоб я убил ее тело, чем вот так убивать живую душу!

— Робин! Робин!

Он яростно рассмеялся:

— О нет, леди, не жалейте меня! Это она — страдалица. Ее мучает тяжкий недуг — разъедает одну из ее грудей, врач говорит, это от горя и тоски. — Он взглянул мне прямо в глаза. — И еще врач говорит, она долго не протянет.

Я замерла. Что он говорит? Погодите выходить замуж, я скоро буду свободен.

Я склонила голову, сердцем и душой отдалась змеиному зову, вековечной песне сирен.

Отдалась — и не отдалась.

Ибо я сделала, что сделала, — и выбор принадлежал мне. Негоже порицать Робина за то, на что меня толкнуло собственное сердце — и никто иной. Если в нашем саду и таился змей, то вовсе не Робин, — нет, он был моим Адамом, я — его Евой, мы резвились, как дети в первом Божьем саду, безгрешные, подобно нашим прародителям, — по крайней мере, до поры…

И я предпочла забыть о ее существовании.

А заговори я о ней, что бы я могла сказать?

«Робин, как ваша жена?»

А он бы отвечал: «Спасибо, мэм, благополучно умирает, мой слуга Форестер не спускает с нее глаз, у нее все есть…»?

Все, кроме того, к кому она стремится, кого любит, сейчас, когда ей труднее всего…

Однако все видели, что я люблю Робина, и порицали его. Арундел бушевал, Пикеринг досадовал, император Габсбург (Сесил и не подумал щадить меня, так прямиком и выложил) впал в священный римский ужас при мысли, что мог связать себя или кого-то из своих сыновей со столь легкомысленной женщиной!

Однако я не желала с этим мириться. «Скажите Его Превосходительству, — защищалась я, — что на меня смотрят тысячи глаз! Что скорее верблюд пройдет сквозь игольное ушко, чем я позволю себе хоть один грешный миг с лордом Робертом!»

— Как скажете, мадам.

Сесил был сама искренность и доверие. Однако его глаза, пустые, как монеты, которые кладут на веки мертвецам, говорили: «Вы блефуете» — ив высшей степени учтиво добавляли: «Вы, мадам, лжете».

Потому что, сказать по правде, я грешила каждую секунду, проведенную с ним, и все остальное время — тоже. Уже быть с ним рядом — значило грешить, думать о нем — тем паче. Прозрачные волоски на тыльной стороне кисти, разворот его шеи, нежные и смуглые мочки ушей, завиток кудрей за ними — все это и каждая черточка в отдельности будоражили кровь, заставляли меня краснеть, бросали в жар.

И он, уверена, ощущал нечто подобное. Временами в моей комнате, когда сгущались синие сумерки, но свечи еще не вносили, лютня вздыхала в углу и детский голос пажа пел о муках, которые ему только предстоит испытать, мой лорд вдруг вскакивал и с поклоном отходил от меня, требовал вина или карт, разрушал обнявший нас заколдованный круг и впускал в него холодный внешний мир.

Однако в следующий миг он глядел на меня или я на него, и мы снова пропадали, тонули в бездонном колодце любви.



Однако разговаривали мы мало, еще меньше — делали. Нам довольно было просто быть, жить, грезить. Лето доживало свои последние дни, словно беременная крестьянка, и разрешилось обильным урожаем; на Михайлов день церковь в Ричмонде ломилась от осенних плодов: ядреных коричнево-желтых тыкв, моркови, репы, яблок, чернослива и гладких желтых горлянок. При дворе мои повара превосходили себя, спеша подать на стол последние щедрые дары природы, покуда Персефона[2], спускаясь в подземный мир, не унесла с собой лето до следующего года, — мы ели ежевику и лесные орехи, последние сливы, ломти спелой айвы и мушмулы со сладким английским сыром.

Пришла зима, жизнь вокруг нас замерла. Но на иных деревьях зрели иные плоды, и даже в мой рай, в мой уютный шалашик среди ветвей, проникали слухи о них. Я уже не присутствовала на каждом заседании совета, как в первые тревожные дни, — я вполне полагалась на своих лордов и знала, что Сесил расскажет мне все самое важное. Тем более что я так или иначе узнавала обо всем — мне приходилось подписывать все указы, акты, билли и прокламации.

Однажды морозным декабрьским днем я прогуливалась во дворе, глядя, как Робин, тоже забросивший государственные обязанности, стреляет из лука по мишени. В аудиенц-залу я вернулась лишь после окончания совета.

Здесь меня ждал Сесил. Здороваясь, он опустился на одно колено и расправил длинное бархатное одеяние. Я была весела, как никогда: мысленно я еще видела, как Робин посылает в цель стрелу за стрелой.

— Что сегодня подписывать? — Я плюхнулась за стол, потянулась к связке перьев. Мне не терпелось вернуться к Робину. — Начнем.

— Как пожелает Ваше Величество.

Я тщательно приготовилась к работе — я всегда гордилась своим большим цветистым росчерком ЕЛИЗАВЕТА R[3] и никогда не выводила его в спешке. Сесил клал передо мной документ за документом, я подписывала, писцы уносили готовую бумагу на соседний столик и присыпали песком жирные черные чернила.

— Приказ об отправке солдат в Шотландию? — Я нахмурилась.

— Ваше Величество, вы, наверно, помните: совет рекомендовал укрепить приграничные области. Королева-регентша ценой огромных трудов сохраняла в Шотландии мир. А теперь из Женевского рассадника вернулся проповедник Нокс и ежедневно разжигает народ против Римской Церкви и французского засилья. Назревает мятеж, и мы должны позаботиться, чтобы он не перекинулся в Англию.

— Нокс? Это тот смутьян, который писал против меня, против «чудовищного правления женщин»?

— Он самый, мадам.

— Тогда согласна — берите солдат, сколько хотите!

Я подписала. Под приказом об отправке солдат оказался документ, какого я прежде не видела. «Ордер на арест», — медленно прочитала я. Обычно меня не беспокоили подобными пустяками.

«…арест матери Даун из Брентфорда и Хью Берли из Тотнеса…»

Кто эти люди?

— Дорогой секретарь, как попал сюда этот документ?

— Что? Что это, мадам? — Он заглянул мне через плечо.

Я вытаращилась. Сесил не знает, что в его бумагах? Я скорее поверю, что он забыл собственное имя! Глаза его были чисты и невинны, спокойны, словно равнинное озеро, без всякого подвоха на дне. Однако, взглянув на ордер, я поняла — он меня дурачит.

«…за непотребное и подстрекательское поведение вышесказанных Даун и Берли, утверждавших, что королева — бесчестная женщина и в своей невоздержанной жизни ничуть не лучше приходской шлюхи, что лорд Роберт спит с королевой, покрывает ее, словно овцу…»

— Весьма злоязычная парочка. — Я обрела дар речи.

Сесил, глядя прямо перед собой, только кивнул. Я нащупала перо и мстительно подписала ордер:

— Проследите, чтоб их примерно наказали за эти гнусные измышления.

— Будет исполнено. Ваше Величество.

Мне не следовало показывать своей ярости из-за подобных сплетен. Однако эти болтуны, эти гусеницы, подгрызающие мое имя и репутацию, подгрызающие Робина, жалили меня, как гадюки. Он должен об этом знать. Когда я сказала, он вспыхнул, прикусил губу, черный от гнева.

2

В греческой мифологии дочь Зевса и Деметры, похищенная Аидом. Две трети года проводит с матерью, и та, радуясь, посылает на землю изобилие, когда же Персефона спускается в подземное в царство, Деметра скорбит и на земле наступает зима.

3

Сокращенное от лат. regina — королева.