Страница 5 из 12
Чаще коллекция все же меняла свой облик в разумных границах. Ну, скажем, порой вместо привычно прислоненного к правому торцу подоконника меча-кончара, облегченного, первой половины шестнадцатого века, Аделина Юрьевна находила поутру неизвестный линзообразного сечения клинок с барельефной бронзовой вязью по рукояти и янтарной отделкой по ножнам. Плюс к тому рядом с голландским мушкетом середины семнадцатого века неожиданным образом обнаруживалась сильно траченная серебряная пороховница в паре с плечевым кожаным ремнем той же эпохи практически в идеальном состоянии. А то исчезали вдруг обе сошки из-под мушкетов, но через пару недель так же внезапно возвращались обратно, правда, уже с другой развилкой. И так далее по кругу, и круг тот не кончался.
Неизменными оставались лишь Лёвкины рыцари, стражи Зубовской квартиры, оба в полнейшей экипировке, словно готовые защищать Гуглицких и их жилплощадь от любого постороннего нашествия.
Со временем Аделина к таким перемещениям предметов в собственном доме привыкла и к четвертому году совместной жизни почти перестала отвлекаться на пустое. Тем более что денег на жизнь хватало, и за эту часть домашнего бытия ответственность лежала не на ней. Порой лишь искренне радовалась тому почти детскому возбуждению, которое испытывал ее муж от очередной притащенной им в дом железной штуковины. В такие удачные по жизни дни Лёвка бывал особенно обходителен и весел. Приладив артефакт на выделенное место, бежал за мороженым и водкой. Середины между этими двумя видами провианта не предполагалось. Подобные разнополюсные края, как в увлечении своем, так и в еде, Льва Гуглицкого вполне устраивали. Разве что после первой ложки мороженого коллекционер снова переходил на водку и больше к сладкому полюсу уже не возвращался: и не хотелось, и забывал.
Вечером такого дня обязательно приставал. Сначала — с рассказом об удаче, и сразу вслед за этим — уже к самой Адке, натурально. Основное возбуждение отступало лишь после финальных Адкиных спазмов. А окончательно отпускало — когда, налюбовавшись и облазив приобретение с лупой, через десяток-другой дней Лёвка пристраивал его новому получокнутому собирателю, готовому принять штуковину на условиях лучших, чем принял сам он. Но отпускало, правда, лишь для того, чтобы через неделю или две вновь заставить его укатить в какой-нибудь Невинномысск за каким-то скифским медальоном во вполне пристойном состоянии, но с фуфловой защелкой — чего совершенно невозможно было скрыть от внимательных глаз Льва Гуглицкого.
В оружейной тусовке Лёвку знали и доверяли. Давали вещь на комиссию и не ждали подвоха, верили абсолютно. Такое доверие коллег по их тесному и не слишком доброжелательному сообществу не раз помогало Гуглицкому прилично наварить сверх цены. Успевал обернуться с экспертизой на стороне, уяснить для себя способ беззлобно изобличить продавца и вовремя отказаться. В результате тот обычно шел на уступку, к тому же без обид. И если вещь не вызывала необычного приступа любви или хотя бы дежурного специфического любопытства, если не жег Лёву изнутри неодолимый призыв взять вещицу на короткий постой в зубовской гостиной, если не тянул артефакт на чувство крепкого наследства и не ощущался как вложение на века, то Лёва тут же вкручивал его вдвое дороже, усердно работая словом и лицом — от безжалостно строгого анализа состояния антикварного рынка до восторженной участливости в самом событии покупки. Это он умел как никто. Правда, вести торговые дела при жене обычно избегал: преследовала невнятная мысль о разоблачении, о снижении собственной в ее глазах значимости. Мысль эту он, конечно, отбрасывал, но от послевкусия в подкорке избавиться не умел. Вообще Лёвке по жизни просто необходим был камертон — нравственный, чтобы постоянно сверяться: по ноте, по звучанию, чтобы вовремя обнаружить в себе фальшак и попридержать очередной аккорд. Адка наилучшим образом подходила для этой цели.
Чаще всего дела его получались. Бывали, правда, случаи, когда удача обходила стороной. Но такое выпадало нечасто, значительно реже цеховой статистики. Да и не могло быть иначе — кроме природного хитроумия, Лев Гуглицкий был еще умен, маневрен и недурно самообразован. И тем хотел нравиться Адке, хотя не любил себе в этом признаваться. Прятался за шутки. И было стыдно — оттого приходилось ерничать чаще, чем хотелось. Цветов Лёвка избегал, не покупал их никогда и Адке не дарил. Если что, отмахивался и дурачился, изображая домашнего шута. Не жмотничал, конечно же, ни боже мой — просто стеснялся излишне нежничать с женой, используя этот растительный ухажерский атрибут. Ну не разрешал он себе становиться одним из толпы, увертывался, скрывался за шуткой, желая избежать проявления банальности по отношению к любимой женщине. Ну что есть цветы? Ну кто, скажите на милость, не дарит бабам цветов? Только те пацаны и дядьки, какие не дарят и духов. Но эти же самые вольные ребята, обделенные пошлостью, придут и, чуть потупившись, вручат любимой пугачевскую монету. Или же того пуще — нормально сохранившуюся стрелу из колчана времен Золотой Орды. Хочешь — нюхай, хочешь — любуйся, с гарантией, что не завянет и не завоняет потом как разово срезанное растение, помещенное после произведенного акта вандализма не в кожу, дерево, латунь или серебро, а равнодушно сунутое в вульгарный целлофановый куль. А хочешь — потрать сразу. Или же потом, с помощью спеца. И знай — чем больше вещь держишь, тем больше после наживешь.
4
В общем, в силу разных причин, но главное, из-за нескончаемой какой-то суеты, времени да и сил обихаживать дом практически не оставалось. Ада уставала, плюс к тому приходилось вкалывать еще и после занятий, проверять гимназические тетрадки, читать дурацкие методички, регулярно составлять отчеты успеваемости. Зачастую приходилось писать доклады к районным конференциям, к тому же еще факультативно готовила старшеклассников к городской литературной олимпиаде. Лёвка, конечно, ругался. Беззлобно, правда, и в истинно благих целях, но все равно получалось, будто занудничает.
— Ну для чего нам это с тобой, Адуська? — приставал он к жене, особенно в те дни, когда ландшафт гостиной преображался в очередной раз. — Ну подумай сама? Денег — копейки, мороки — море, времени на личную жизнь — по жалкому остатку, труд ваш — дикий, дети — в основном говнюки, благодарности — хрен.
Аделина не обижалась, понимала, что по большому счету Гуглицкому ее не хватает и что работа ее, если честно, денег в семью не приносит, а вместо этого лишь порядочно отлучает ее от дома, что не может со временем не сказаться на их с Лёвкой браке.
— Это все так, Лёв, ты, конечно, во многом прав, но постарайся и меня понять — ну нравится мне эта работа. Это и не работа даже, не процесс — это дело. Призвание. Извини за пышный слог. Ну — как у тебя с твоими железяками. Люблю, и все тут. Хочется. Тащит. Отвратительного, конечно, тоже хватает, всякого-разного, не хочу конкретно, никуда от этого не денешься, но бороться с этим, поверь, можно. Лично я стараюсь закрыть глаза на всю эту их дурацкую методику преподавания. Ну с языком еще куда ни шло, там все более-менее ничего, хотя уже сейчас заметна тенденция к тотальной безграмотности. А с литературой вообще полная труба, тупик. Они, знаешь, великих не изучают, а «ознакомительно «проходят» в отведенном объеме». На дворе конец века, а у них до сих пор — не герои, не живые люди. У них — «типичные представители», «обличители», «положительные», «отрицательные». Тетки школьные, что остались от совка, именно так преподают, как сами учили — при Брежневе и до него еще. Спрашивают — что хотел показать автор, изображая того или этого героя? Или — как характеризует деяние помещика такого-то российскую глубинку девятнадцатого века? А нужно просто научить детей наслаждаться самим языком, объяснять неустанно, почему язык этот великий, удивительный, непревзойденный. Как чудесным образом приобщиться к прекрасному, обретя целый мир гоголевских слов и чудес, как ощутить аромат свежей булки, куска старой кожи, дыма от тлеющего кизяка или содрогнуться от ощущения пронзительной свежести раннего утра, все еще затянутого понизу туманным маревом. Как приблизить безвозвратно ушедшее время с его неповторимым колоритом, с его красками, знаками, озарениями, болями, победами, печалями… Как узнать, по какой причине шинель на кошке или вате на плечах уступит дорогу шинели на кунице. И по какой неведомой причине маленький человек есть в России всегда и вечно будет так мал, что без кнута не станет помышлять о чем-то большем. Это же не загадка природы, тут же полно ясных разгадок, вполне объяснимых. Господи, да просто поговорили бы с детьми обычными человеческими словами! Ну почему какой-то заброшенный сад, в который ты забрел по нелепой случайности, облупившаяся в том саду скамейка, беседка с провалившейся крышей, забытая в той беседке истлевшая от времени и непогоды женская перчатка — почему это так немыслимо красиво, так волнительно, почему это так щемит и так лечит, но и жжет тебя потом и грызет изнутри, доставляя то блаженную, то невыносимую боль! Отчего, глядя на эту картину, душа человека замирает за миг до того, как раздастся грустная и прекрасная мелодия, живущая в его больной и вечно скребущей середине. Зачем это с нами, для чего? Почему одно из самых острых наслаждений получаем мы, когда видим, как обычные закорючки на бумаге, почеркушки, значки, обрывки изогнутых линий — чернильные следы пера, руки, сердечной мышцы одного всего лишь человека, ничем не примечательные, самые простые, знакомые каждому, обращаются вдруг в слоги и слова, которые растут, множатся на глазах, выкладываются по законам небес в законченный текст, который вдруг становится литературой, и уже она, не спрашивая нашего разрешения, заставляет нас делаться другими против тех, что мы есть: думать по-другому, иначе слышать, открывать для себя новые звуки, увидеть мир, уложенный по неизвестным тебе ранее правилам, дышать его воздухом, который отчего-то делается прозрачней и невесомей, чище и слаще на вкус, и ты ощущаешь вдруг запахи, приносимые ветром, еще не открытые для тебя, которые ты, возможно, никогда бы не почувствовал и не узнал…