Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 98 из 122

— Неужели и до этого может дойти? — недоверчиво поморщилась Маргит. — Но ты не ответил… За кого ты сам?

— Не знаю, не знаю, я тебе совершенно искренне говорю. И это-то меня и мучит, доводит до бешенства… Просто я слишком мало знаю о том, что произошло…

Чокидар с бамбуковым шестом приветствовал их по-военному.

Согнувшись в кресле, Иштван долго раскуривал папиросу.

— Печально, что тебе пришлось смотреть на это.

— Нет… Я должен понять. Только сейчас я представляю себе размеры катастрофы.

— Если бы даже ты был в Будапеште, ты все равно видел бы только разрозненные события. Не поддавайся отчаянию, думай о том, что можно спасти, как выбраться из западни. Те, кто ушел за границу, венграми быть не перестали. Они могут сделать для вашего дела больше, чем те, кто остался дома с кляпом во рту.

Он, прищурясь, посмотрел на нее.

— Так кажется, но это иллюзия. На какое-то время мир взволнован трагедией Будапешта, но завтра эти люди надоедят, окажутся обременительными иностранцами. Чтобы прижиться в Канаде, в Бразилии, где беженцам предложено гостеприимство, надо трудиться, стать, как все, кончить возиться со своими язвами. Короче говоря, год за годом изживать свое происхождение, свести его к спрятанным подальше сувенирам, в конце концов, отречься ото всего, во имя чего когда-то вышел в бой.

— Стало быть, ты считаешь, что они должны были остаться? — нахмурилась Маргит. — А ты? Как бы ты поступил? Вернулся бы к этому Кадару, и будь что будет?

— Что мне Кадар? Я вернулся бы на родину. Пойми, вы еще ни разу не были в опасности по-настоящему. Твоя Австралия — это континент, а не просто государство. Только тот, кому душно, понимает, что такое открытое окно. Кадар должен был принять лозунги восстания, потому что перемен требовала вся нация. Если он честно хочет претворить эти лозунги в жизнь, долг каждого — ему помочь. Если он лжет, ему нет спасения. Но это все в будущем, только время покажет.

— Значит, ты предпочел бы выждать здесь, — с полуоткрытым ртом затаила дыхание Маргит.

— Это не от меня зависит. Со мной все обстоит иначе. Маргит, я тебя люблю. Помни об этом.

Маргит скорбно усмехнулась, прикрыла голубоватые века, он только сейчас осознал, насколько она издергана, выбита из колеи, а в нем столько нежности к ней, столько благодарности. Ведь она, пусть по-своему; пусть иначе, но разделяет с ним душевную смуту.

Он встал, присел на подлокотник кресла, она склонилась головой ему на грудь, они обнялись и замерли в молчании доброты друг к другу.

— Скажи, — тихо заговорил он, поглаживая ее рыжие рассыпающиеся волосы, — как у тебя дела в университете? Студенты интересные? Перед лекциями не робеешь?

В начале восьмого он беспокойно закружил по комнате. И вдруг объявил, что у него срочное дело, о котором совсем позабыл, и схватился за ключик от «остина», хотя повар уже накрывал на стол.

— Через полчаса вернусь. Очень прошу, извини меня. Маргит кивнула, мол, понимает и подождет.

— Не поужинаете ли, госпожа, ведь у меня все готово? — хлопотливо спросил повар. — Или подождем, пока вернется сааб?

— Я не голодна, — спокойно ответила Маргит, но, когда наливала себе виски и нажимала кнопку на шумливом сифоне, руки у нее дрожали.

Когда Иштван вернулся в назначенное время, у нее не хватило смелости спросить его о чем-либо. Только когда они уже засыпали, прижавшись друг к другу, и он поглаживал ее колено на своем бедре, прозвучало признание:

— Я обманул тебя, Маргит. Но мне было так стыдно. Я ездил в кино еще раз посмотреть этот журнал. Вошел без билета, дал контролеру рупию. Стоял в темноте и смотрел. Мне все казалось, что, когда мы вместе смотрели, я пропустил какие-то очень важные подробности… В лица вглядывался, вдруг попадется чье-нибудь знакомое.

Маргит слушала, подобравшись, как от озноба. «Все, что там, ему всегда будет ближе, — билась отчаянная мысль. — Он гладит меня безотчетно, как собаку».





Он совсем иначе истолковал ее неподвижность, внезапную безответность.

— Умница ты, Маргит, большая умница… О том, что там произошло, лучше не говорить.

— Нет, — шевельнулась ее голова на подушке. — Мы должны говорить друг с другом. Когда ты молчишь, я не знаю, извлек ли ты из этого какой-нибудь урок. Понял ли, что жертва была напрасна? Меня приводит в ужас мысль, что завтра тебя может увлечь какой-нибудь самоубийственный порыв… Чужой опыт для вас словно не существует. Неужели каждый должен подставить спину и получить свою порцию?

— Это не так, — вскинулся он. — Ты же видишь, я никаких глупостей не делаю.

— Я хочу и прошу, чтобы ты не возвращался туда, — твердо сказала она. — Я хочу тебя спасти Я верю в твой талант. Ты думаешь, тебе там дадут писать то, что ты хочешь? И так, как ты хочешь?

— В данный момент наверняка нет.

— Ну, так наберись же смелости и скажи: «В клетку я не вернусь».

Впервые она говорила так резко. Вид потока беженцев придал ей храбрости, если их так много прорвалось через границу, то почему вот этот, единственный, избранный, все еще колеблется?..

— Так и говорю, — шепнул он, касаясь губами ее виска.:— Так и говорю, и пока никто меня туда не гонит.

— Должна тебе напомнить, что на будущий год я контракта не продлила. С января я свободна.

— И что собираешься делать? — приподнялся он на локте.

— Ждать. Тебя. Буду терпеливо перерезать нити, которые все еще связывают тебя с гиблым делом… Самая крепкая связь сожжена восстанием. Ты сам видел, что те, кто хочет бороться, настоящие патриоты, покинули Венгрию. Они возмутят спокойствие сытых, не позволят свободным нациям спать, станут живым напоминанием. Тебя ждет Австралия, целый континент, ты в силах потрясти ее, пробудить сочувствие к твоей стране.

Иштван слушал, сердце его трепетало, словно сдавленное чужой рукой.

— Ведь я не заставляю тебя решиться сей же час или завтра. Понимаю, тебе это будет тяжко, но ведь я-то с тобой. Не позволю, чтобы тебя уничтожили, ты должен писать, творить… Разве в вашей литературе нет таких поэтов, которые уходили на чужбину и потом возвращались прославленными, их книги передавали из рук в руки, как светочи?

— Разумеется, были такие.

— Вот видишь, вот видишь же, — торжествовала она.

Они лежали в темноте. Проезжающие машины бросали на стены движущиеся пятна света. Вид был такой, словно кто-то старается заглянуть внутрь, подсвечивая фонариком. Иштван сжался от пронзительного чувства отвращения. Не к Индии, а к воспоминаниям о шепоточках, о том, как украдкой на взгляд оценивалось расстояние до непрошеных ушей. Одни приятели предостерегали от других, как камни, метали слова: «агент», «шпик», «доносчик». Из уст в уста передавался анекдот о том, что желающий стать членом союза писателей должен представить две книги и три доноса на коллег. Премии, одобрительные рецензии в печати, шум вокруг одних имен и названий, хоть им и грош цена, и исчезновение других, читатели дивились, а внезапная тишина воцарялась по нажатию кнопки, по явному указанию людей, мало что общего имеющих с культурой. Этого не забыть, и все-таки, когда Маргит требует, чтобы он разделил с ней неприязнь к Венгрии, в нем оживает дух противоречия. Венгрия — родина. О ней, как о матери, нельзя говорить дурно.

— Ты думаешь, я дура, не понимаю, что у вас творилось, — жарко шептала она, жар ее дыхания он чувствовал на шее. — Я хотела лучше понять тебя, я прочла все, что вышло по-английски о странах за железным занавесом…

Признание тронуло его и немножко рассмешило, она, видимо, почувствовала это, потому что так же горячо продолжила:

— И вовсе не смешно. Ты скажешь: «Все пропаганда и клевета», а я помню, что говорил Хрущев, тут и приплетать ничего не надо…

Он привлек ее, обнял, стал баюкать на груди, чтобы успокоить. Дом затопила тишина. Даже большие лопасти вентилятора под потолком застыли на месте, а двигались, бесшумно поворачиваясь и удлиняясь, одни тени от света фар изредка проносящихся мимо автомобилей.