Страница 20 из 22
На последних словах ворожея приподнялась над столом, раздвинув локти, сгорбившись, и дохнула Аленке в лицо — и почудилось той, что над ней и впрямь медведица нависла.
— Ох, спаси и сохрани!
— То-то, девка. Но один заговор на тех же рабов Божьих дважды не произносят. Тебе иное нужно.
— А сделаешь иное?
Никитишна посмотрела на девушку пронизывающе.
— Сделать могу. Да всё одно ничего у тебя, горькая ты моя, не выйдет. Зря время потратишь и травку изведешь. Есть у меня сильная травка, на великоденский мясоед брана, травка-прикрыш. Она иным разом свадьбу охраняет, а иным — брачную постель портит. Всё от слов зависит.
— Как это не выйдет? — возмутилась Аленка. — Ты мне только ее дай, я всё сделаю! И словам меня научи!
— Для кого стараешься-то? Для сестрицы, чай? — спросила ворожея.
— Для подруженьки, — отвечала несколько изумленная такой проницательностью Аленка.
— А что ж подруженька сама не придет?
— Стерегут ее.
— Вот я и толкую — одна ты не управишься, ничего у тебя не выйдет. Ну, наговорю я на травку-прикрыш, изготовлю подклад и засунешь ты его той разлучнице Анне под перину…
— Ну?..
— Так ведь мало этого! Вот послушай, девка. Подклад — это непременно, чтобы меж ними телесного дела не было. А тоска-то у того Петра по той Анне останется? Стало быть, нужно его от тоски отчитывать. Это, пожалуй, и мать, и бабка могут.
— Мать? — переспросила Аленка в ужасе. При одной мысли о Наталье Кирилловне ей нехорошо сделалось.
— Хорошо бы мать, это такие слова, что лучше помогают, когда родная кровь нашепчет. А потом — три, а то и четыре сильных приворота, чтобы этот Петр твою подруженьку опять полюбил. И смотреть, чтобы после того никто его испортить не пытался!
— А как смотреть-то? — спросила ошарашенная всеми этими словами Аленка.
Ворожея лишь вздохнула.
— Коли у твоей подруженьки родная мать жива, пусть бы она пришла. А тебе в это дело лучше не мешаться. Проку от тебя тут, девка, не будет, окромя вреда.
— Да я для Дунюшки всё сделаю! — взвилась Аленка.
— Ты много чего понаделаешь. Уж и не знаю, давать ли тебе подклад…
— Степанида Никитишна, матушка, век мы с Дуней за тебя Бога молить будем! В поминанье впишем! — горячо пообещала Аленка. — Только помоги!
— Помочь разве?..
Ворожея призадумалась.
Аленка смотрела на нее со страхом и надеждой.
— Ладно. Сейчас изготовлю подклад. Наговорю на травку-прикрыш, увяжем мы ее в лоскут, понесешь ты ее к дому, где та разлучница живет, и засунешь ей под перину. Хорошо бы еще перину подпороть и в самую глубь заложить, чтобы никогда не сыскали. Однако в чужом доме у тебя на то времени не хватит. И слова скажу, с какими подкладывать. Через три дня придешь — тогда подумаем, что тут еще сделать можно. Да только кажется мне, что не скоро я тебя теперь, девка, увижу… Вот кажется — и всё тут…
Степанида пристально поглядела на Аленку, засопела, покрутила носом — как если бы от девушки странный дух шел, и повернулась, стала шарить по стенке, где одни травы под другими висели. Вдруг обернулась: — Только гляди! Остерегайся! Поймают — долго ты мою ворожбу расхлебывать будешь! А коли меня назовешь…
Степанида Рязанка так уставилась на Аленку, что у той перед глазами всё поплыло и поехало.
— …под землей сыщу! Бесовскую пасть на тебя напущу!..
Ведунья оскалилась с шипом.
— А бесовскую пасть с тебя никто снимать не захочет — побоятся! И сожгут тебя, аки силу сатанинскую, в срубе!
Более Аленка ничего не слышала и не видела.
Очнулась она, стоя посреди дороги. Как сюда дошла, зачем здесь оказалась — не вспомнить. И при себе ничего нет… Ох, Дунюшкины чарочки!..
Аленка принялась охлопывать себя руками, как будто чарки с коробочкой могли под одежду заползти. И обнаружила, что ворот ее рубахи развязан, и сунут ей за пазуху какой-то колючий сверток. Она вытащила, отвернула край лоскута, понюхала — трава сохлая… Лучины в ней какие-то, с двух концов жженные, тряпочка скомканная, перышко… Спаси и сохрани!
Не сразу поняла Аленка, что это подклад для Анны Монсовой. Как вспомнила — сразу успокоилась. Чарочки, стало быть, у ворожеи остались. А теперь как быть? Неужто в самую Немецкую слободу бежать? Среди ночи?
Однако светлело уж небо. И не было у Аленки желания лечь вздремнуть. Уж неизвестно, что над ней проделала Степанида Рязанка, но бодрость духа вновь проснулась в девушке. Что ж, коли надо в Немецкую слободу — иного пути нет, придется днем пробираться в слободу. В Верх-то возвращаться всё равно нельзя. И к Кулачихе, дела не сделав, тоже.
Вздохнула Аленка — не менее тяжко, чем Степанида Рязанка, — и побрела на дальний колокольный звон. Отстоять заутреню — дело для души полезное, опять же, в церкви и теплее…
Правду говорили светличные мастерицы — в Немецкой слободе с возвращением государя Петра Алексеича от праздников продыху не было. То у генерала Гордона, то у Лефорта, а то еще всякая слободская теребень да шелупонь повадилась звать государя на крестины!
И что ни ночь — потеха огненная, колеса в небе крутятся, стрелы летают, а иногда и вовсе буквы вспыхивают, страх! Не к добру в божьем небе такие безобразия устраивать, не к добру… Девки, что работали в слободе по найму, видели все эти еретические и колдовские небесные знамения из-за реки. Собственно слобода, куда еще при государе Алексее Михалыче всех немцев от греха подале сселили, была по одну сторону Яузы, а Лефортов дворец, где устраивались потехи, — по другую. И немцы ездили туда на лодочках.
Те же девки подтвердили и другое — недаром на Москве прозвали это место Пьяной слободой. Свои природные питухи — государев дядюшка Лев Нарышкин да бывший главный советчик Бориска Голицын, оставшийся при царе лишь любимым собутыльником, — нашли себе наконец, с кого брать образец! Франсишка Лефорт каким-то образом умудрялся пить, не пьянея. Прочие же к утру набирались до такой степени, что забредали в неожиданные места, и не раз приходилось спасать их, выуживая из пруда перед Лефортовыми хоромами — выкопанного, надо думать, именно для той надобности, чтобы питухов протрезвлять, поскольку был он невелик, в три взмаха веслами на лодчонке пересечь.
А свалиться туда, выходя из хором, было проще простого — дворец стоял на взгорье, от пруда к крыльцу вела лестница, иначе — не попасть, взгорье кустами засажено. Кто только тех ступенек затылком не считал! И кто в тех кустах не отсыпался…
Узнала у них Аленка и про Анну Монсову. Аврашка Лопухин соврал — девка считалась тут красавицей, вокруг нее прежде так и вились, пока государь Петр Алексеич к себе не приблизил. А коли его нет — так сам Лефорт в доме у золотых дел мастера Монса живмя живет. Вообще-то у того две дочки на выданье — вторую, старшую, девки, к Аленкиному удивлению, называли Матреной Ивановной. Но ведь и Гордона они же звали Петром Иванычем, хотя никто его Петром не крестил, а просто имечко заморское москвичам было не выговорить. Видно, и Монсову дочку русские гостеньки Матреной потому же прозвали.
Девкам наемным жилось у немцев неплохо, а на ночь они по домам расходились, тут не было заведено, чтобы вся дворня в одном подклете спала. Аленка, проходя, дивилась каменным домам с большими окнами, а пуще того — горшкам с цветами на подоконниках. Дивилась и тому, что не прятались домишки за высокими заборами, не стояла у ворот, глумясь над прохожими людьми, челядь. Жили немцы попросту — то и дело в дома входили, из домов выходили, двери — нараспашку, словно о ворах и слыхом не слыхивали. Безалаберно, словом, жили. И лишь к вечеру, когда наемные убрались прочь, притихла слобода.
Аленка высмотрела дом Анны Монсовой, неподалеку от него новый каменный дом кто-то строить затеял, она там и укрылась. Сама Анна, видать, еще днем отправилась на тот берег Яузы, в Лефортов дворец. И сестра Матрена с ней вместе. Тих был дом — но это еще не означало, что пуст.
Из-за реки ветер музыку донес… Аленка насторожилась — и тут же раздались голоса. То ли от Монсова дома, а то ли от соседнего немцы к реке торопливо пошли, и немало их было — мужчин человек шесть, четыре женщины, у женщин на головах то ли из шелка, а то ли из тафты накидки, у шеи шнурками стянутые, края вперед торчат, лица прячут, не понять — старые или молодые. Может, одна из них и есть та Анна?