Страница 78 из 79
На вечернем заседании критика необычайно разрослась. Критиковали не только отдельные промахи на уроках. Взяли, как потом хвастал штатный смотритель, «тоном выше», — была прочитана записка чувашского учителя о том, что нельзя преподавать в чувашских селах, где ребятишки почти не понимают русского языка, — православный закон божий на этом, русском, а не на родном — чувашском. «Заставляя изучать слово божие на русском языке, я могу только бесполезно насиловать память мальчиков и отниму у них всякую охоту к сему священному предмету. До чего доходит такое преподаванье, укажу на случай в Буинском уезде. Является русский учитель в школу и говорит: „Скажи за мной звук „а““. Мальчик повторяет: „Скажи за мной звук „а““. Учитель говорит: „Не повторяй за мной!“ Мальчик отвечает: „Не повторяй за мной!“ Рассерженный учитель плюнул и сказал: „Тьфу, бестолковый!“ Мальчик послушно тоже плюнул, ответил: „Тьфу, бестолковый!“ В том же роде происходит с каждым русским учителем в инородческой школе. Выход из этого — введение чувашской грамоты, иначе рискуем еще годы оставить детей инородцев без света истины. Не скрою, что многие протестуют против чувашского языка в школе и говорят, что правительство заботится об обрусении чувашей; но, по-моему, чувашская грамота нисколько не помешает обрусению, ведь не мешает русскому языку изучение немецкого или французского».
На смелую эту записку, составленную и прочитанную с ведома инспектора, последовало одобрение учителей, и присутствующие предложили отцу Нечаеву, читавшему записку, обучать детей молитвам на чувашском языке и взять в помощь пособия, изданные братством св. Гурия в Казани. Так, незаметно и без шума, был сделан огромный шаг вперед для проникновения чувашской грамоты в инородческие деревни. Илья Николаевич слушал и счастливо улыбался.
Улыбаться пришлось ему почти весь этот съезд, где с каждым уроком народные учители, казалось, набирали силу. После кабановского «первого блина комом» наглядные пособия взяли свое. И это сделалось триумфом почти каждого урока. Через зримый образ, через предмет, который можно было взять в руки в классе, поглядеть, как он действует или как можно действовать с его помощью, мальчики живо и весело учились мерам веса, длины, сыпучести, жидкости. Арифметика, подобно Карсуну, и здесь велась с помощью волоцких орешков и камушков, но к ним прибавились счеты. Хорошо вели свои уроки Малеев и Лукьянов, а когда Калашников, а за ним Рекеев провели свой час «наглядного обучения» по знаменитой коллекции г-жи Чепелевской, привезенной Ильей Николаевичем с Выставки, выбрав своей темой «рожь», — это одобрили единогласно. Чтоб еще усилить успех и показать питомца своего в полный рост, Ульянов попросил Калашникова сделать на вечернем заседании «пояснительный реферат» к своему уроку. И Калашников без смущения, но и без развязности, часто смущению сопутствующей, говорил красноречиво об удивительном эффекте наглядного обучения и о том расширении словаря у ребенка, которое совершается не отвлеченно, а всегда в связи с предметом, показанным ему одновременно с названием.
Съезд подошел к концу. И казалось бы, тот, кто меньше чем в три года в сонной и невежественной губернии, на безлюдье и в бездорожье, где школы числились больше на бумаге, а учителями были больше отставные солдаты-бобыли или полуграмотные попадьихи, — без особой человеческой помощи, один, как он был, своими силами воспитал этих умных, интеллигентных учителей, невероятным трудом своим построил школы и растит этих смышленых детишек, — тоже учителей в будущем, — казалось бы, именно он должен был встать сейчас и сказать напутствие съезду, как духовный хозяин его… Но в жизни бывает по-другому.
Вместо инспектора Ульянова это слово сказал Валерьян Николаевич Назарьев. Он неплохо сказал его, — говорить он умел. И все, что нужно, в слове его имелось, а конец был даже и просто хорош. Он запомнился народным учителям надолго.
«Пусть учитель не забывает, — сказал Назарьев, — что заброшенный в темную глушь, он остается единственным представителем самых искренних и светлых надежд; что за каждым шагом его зорко следит все окружающее, полное справедливого недоверия к старой школе; что с его личными качествами тесно связано разрешение самого живого и насущного вопроса дня, — судьба новой, только что зарождающейся школы, ее возвышение или падение в глазах народа»…
Они вышли со съезда в холодную уже ночь половины сентября. Но оба не чувствовали холода, — Назарьев разгорячен был успехом своей речи, а Илья Николаевич — великой радостью от успеха съезда.
Остановившись под газовым фонарем на главной улице Симбирска, Назарьев дружески обнял маленького инспектора за плечи:
— Дорогой мой, что за люди! Как они выросли, как достигли развития и знаний, — впору студентам высших учебных заведений… Поистине, это принадлежит уже кчудесам русской земли! — Слова, которые позднее повторил он в своих воспоминаниях.
Ульянов промолчал… Он только поднял на него свои добрые карие глаза.
Помню — давным-давно, тому скоро полстолетия, я впервые по-настоящему попала в деревню и узнала, что такое труд на земле, — удобрение, пахота, сеянье. То было в армянском селе Чалтырь под Ростовом-на-Дону. Я жила в доме у крестьянина и вела протоколы сельсовета, — не по какому-нибудь заданию газеты, а так вышло случайно. И в первую минуту почти ужас обуял меня перед огромностью труда хлебопашца. Земля — необъятная, голая, голодная, сухая — лежала перед глазами до горизонта, куда ни погляди. Крестьян казалось мало числом, горстка перед этой необъятностью. Пахали тогда, в первые годы революции, еще допотопно, на отощалых за зиму, вялых, с выпученными животами лошаденках. И просто чудом, невозможностью показалось мне вытянуть слабым человеческим трудом из этой земли хлеб насущный. Труд был какой-то скованный, как пришитый, — ко времени, к последовательности действий его, к неуклюжим орудиям, к погоде, к наличию навоза и удобрений, — и так все лето, каждое лето, из года в год, не пропустить часа, вовремя вспахать, вовремя посеять, вовремя жать, собирать, молотить, — словно в рабском кольце вековечного окружения. И тогда у меня вырвался этот ужас от непосильности, непереносности крестьянского труда перед спутником моим в поле, пожилым армянским крестьянином.
Ведя протоколы сельсовета, я уже успела заметить, что крестьяне очень умны, и наше городское представленье о них, — старое, «народническое», полусентиментальное, как о детях малых, глубоко невежественно. Пожилые армянские крестьяне в этом пригородном селе, сплошь говорившие по-русски, были не то что умны, — как открытие для меня, была их высокая своеобразная интеллигентность, не похожая на нашу. Именно таким интеллигентом был спутник мой, дядя Акоп. Он поглядел на меня и ответил:
— В каждом труде свой секрет есть. Наша работа — нам легкая, потому что, видишь ли, — земля отвечает.
Ничего больше он не прибавил, так как верил и в мою интеллигентность, — и его ответ осветил мне на всю жизнь великую тайну труда, не только сельского, а и всякого другого человеческого труда. Физики говорят: нет действия без противодействия, — и если даже найдут гении будущего, что между действием и противодействием есть пауза во времени, эта пауза лишь подчеркнет творческий, не механический ответ материи на действие. Земля отвечает… Веками повторялась у крестьянства встреча с ответом земли на труд, ответом обязательным, неизбежным, непреложным, как закон: вскормленная, вспаханная, засеянная земля поднималась миллионами зеленых головок, и эти головки желтели в свой час, набухали зерном, как собственная, ответная работа земли. Народ глубоко познал закон ответа на труд. Он сложил варианты этого закона в своих пословицах: «Как аукнется, так и откликнется», «Не лей воду в решето», «Не посеешь — не пожнешь», и много других таких же, говорящих о том, что прикладывать надо труд не в пустоту, не имеющую противодействия, а в живое нечто, дающее обязательно ответ.