Страница 17 из 60
— Вы хотите сказать, что именно ужасной болезни я должна быть благодарна за гармонию черт своего лица? — спросила Юлия, замерев.
— Отчасти, — бросил я и встал. — Впрочем, я, верно, чрезмерно занял ваше время?
— Нет, нет, не уходите! Я подам чаю, — она поспешно вынула из–под стола закопченный самовар и поставила его на плиту.
Я показал рукой на храпевшего Трубникова:
— Право, как–то неловко… Я, пожалуй, пойду. Прошу прощения, ежели ненароком чем обидел, — обронил я на прощанье.
Ночью привиделось: громы громыхают над головой, потолок в моей келье разверзся, спустилось небо, исполосованное молниями как ножом. Кровать сотрясается, ходит ходуном зеркало и жутко шевелится уродливый горб на постели. Гроб этот — я. Жажда иссушает небо, внутренности мои запеклись, и даже дождь, заливающий мою келью, не спасает и не приносит облегчения прохладой. Я вскакиваю — меня подстегивает ощущение, что кто–то невидимый, не именуемый, наблюдает за мной; я слышу приглушаемые порывами ветра его ехидные козлиные смешки. У него обличье колдуна, серое рыхлое лицо, морщинистые щеки, до ворота темной рубахи седые усы и цепкий сверлящий взгляд. Осклабясь, ведун пододвигает нож по столу — ближе к моей руке, подсовывает нож под мои иссохшие пальцы, будто знает, что я возьму его. Я и вправду беру нож, потому как я хочу его взять. Я, наверно, болен, у меня галлюцинации, я брожу по жизни, как лунатик по карнизу, но рукояти ножа на моей ладони тверда, осязаема, реальна.
И вот я уже во дворе. Перемахиваю через плетень и спускаюсь к огороду. Тут пес с хриплым лаем в прыжке бросается на меня чтобы, проскулив, опуститься к моим ногам — уже более ничто не беспокоит глупого пса, а мокрая штанина в постылой собачьей крови липнет к ноге. Завыли соседские собаки, но тем поспешней мои шаги. Дверь в хлев не заперта, и едва я ступаю внутрь, как в лицо ударяет волна теплой вони, и встревожено, почуяв чужого, нетвердо подымается на ноги грузный хряк. «Тише, тише, дурачок," — шепчу с необыкновенной лаской и нежностью. Ноги увязают в навозной жиже, я медленно подступаю. Сонный хряк настороженно отступает, и когда я сближаюсь с ним, поскользнувшись, дрыгнув копытцами, кидается в сторону, но я успеваю с радостью и облегчением глубоко, по самую рукоять, всадить лезвие в щетинистый бок. Истошный визг раненного животного, перекличка встревоженных голосов снаружи.
_____________
«…Я ли это был?» — трясясь в ужасе, весь в крови, стаскивал я с себя одежду и судорожно бросал ее в печь. Руки мои ходили ходуном. Отчего же они были тверды, когда я всаживал нож в несчастную тварь?
— Почему невеселы, Павел Дмитриевич? — полюбопытствовал Сумский, когда мы мимолетно встретились с ним в коридоре училища.
— Сон видел — будто отрядили меня на бойню скот забивать, — попробовал я отшутиться.
— Сны случаются, батенька, вещие, — доверительно молвил хирург. Накануне первой контузии, помню, привиделся такой сон: чья–то рука в волдырях, обваренная, протягивает мне кровавый букет цветов диковинных, а я брать не желаю, а он, милостивый сударь, мне в самую физиономию букетом тычет — так что внятно слышу я аромат кровавый. Поутру подумалось — ну, братец, ты крови насмотрелся в своем лазарете хоть куда, даже по ночам от нее не денешься. А тут как раз посыльный прибегает: вам, значится, с фельдшером приказано на позиции немедленно явиться, тяжело ранило вахмистра Конопелько, не переносной он. Мы, стало быть, уложили свои причиндалы в саквояж и трусцой к передовой. А посыльный бежит впереди, шагах в двадцати. Вдруг вижу — будто на кол наткнулся он, взмахнул так привольно руками, в последнем проблеске сознания обернул ко мне лицо — жалобное такое, обиженное, недоуменное, — вздохнул и повалился. А как без провожатого найти рту самую третью артбатарею? Заметались мы с фельдшером по окопам и аккурат угодили под японские фугасы — вот тогда узнал я, как колышется земля, и увидел то самое бесконечное небо, которое князь Андрей Болконский лицезрел под Аустерлицем… Очнулся на носилках, несли меня в лазарет, я кричу, а никто меня не слышит.
— Не столь давно довелось мне познакомиться с одной замужней барышней, и с того дня неотступно думаю о ней — и думаю с боязнью, — выложил я вдруг как на духу. — Едва ухожу от нее, как вспоминаю тотчас же, ибо не могу иначе. Вместе с ее образом в памяти встает образ ее мужа — скажу вам, хамоватый мужлан! — и мне почему–то кажется, что он ждал моего появления возле нее, что он верно знает, какими будут наш отношения вскорости. Он зачем–то разыграл спектакль — прикинулся выпивохой. Он, верно, желал под хмельком мне что–то сказать важное, и так сказать, чтобы это не пошло ему в зачет, но сказано было. И у меня такое чувство, что когда мы с ней встречаемся, он неприметно, терпеливо стоит в стороне. Словно проверяет правильно ли развиваются наши отношения, туда ли мы идем с ней? Неужто имеется некий план, в котором мы участвуем, но о параграфах его я волен лишь догадываться?
— Но причем здесь ваш сон и кровь? — спросил быстро Сумской, слушавший меня с чрезвычайным вниманием.
— Затрудняюсь определенно сказать вам, причем здесь кровь. Я не испытываю страсти к этой особе, я ее не люблю и, скажу больше, пребываю в недоумении касательно самого себя Я всегда стремился к ясным, недвусмысленным поступкам, а нынче поступаю порой как в горячке, задним числом осознаю и оправдываю себя.
— Теперь понятно, молодой человек, отчего вы ищете тишину.
— Если не брать на ум, что вечная тишина одна в могиле, — выдавил я кривую усмешку.
«Я попытаюсь излечить тебя, — решил я однажды. — Только, ради всего святого, оставь меня… Я желаю жить точно так же, как в то время, когда не знал тебя», — подумал я изнеможенно.
Я пригласил Юлию в училище поздним вечером, когда классы опустели, провел полутемным коридором в лаборантскую и не стал зажигать большую пятирожковую люстру, чтобы не привлекать взоры со двора, а наладил фитиль спиртовки.
— Этого скудного света будет достаточно, — произнес я вслух, подивившись необычному, торжественно–размеренному звучанию собственного голоса, и поставил стеклянную банку на тумбу возле широкого лежака, застеленного льняной простынью.
Юлия освободила крючки платья, сняла его через голову, оставшись в рубашке и темных чулках.
— Что я должна делать дальше? — спросила она.
Жидкий свет, отбрасываемый фитилем, едва достигал ее лица, — оно было желтовато–серым, ни один мускул не вздрагивал на нем, лишь перебегали то меркнувшие, то ярче вспыхивавшие волны света, когда сквозняк играл фитилем.
Я показал на лежак. Она подняла подол сорочки, чтобы медленно, изящными, словно выточенными из орехового прута, пальцами расстегнуть атласные подвязки чулок, оголила ноги и легла, вытянув руки вдоль тела и закрыв глаза.
— Вам будет больно, — осторожно проговорил я и взял скальпель.
Ее губы были плотно сжаты, лицо осталось недвижимым, когда я провел скальпелем по ее прохладному алебастровому бедру. Я провел не лезвием, а тупой рукоятью скальпеля, не оставив пореза. Поднял нож в руке и неожиданно для себя самого рассмеялся хриплым сладострастным смешком.
Она не шелохнулась, но протяжно застонала, когда я вновь провел рукоятью скальпеля по ее обнаженной ноге. Розыгрыш удался. Я самодовольно улыбнулся и тут с оторопью заметил, как сквозь ее млечную кожу проступает кровянистая полоса, точно хирургический нож рассек ткани, и багровый след протянулся по бедру. Дрожащими пальцами я приложил ватный тампон и неуверенно глянул на застывшее в муке лицо Юлии — она открыла глаза и глубоко, уже облегченно, вздохнула.
— Ведьма! — прошипел я и лизнул мизинец с каплей ее крови, горькой как желчь.
— Ведьмы не пользуются услугами врачевателей, — устало отозвалась она и вновь сомкнула веки.
— Не хотите ли вы сказать, что обладаете сверхъестественной чувствительностью?
— Вам желалось увидеть мою кровь, и вы ее увидели, — произнесла она, оставаясь недвижимой на лежаке.