Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 60



День и ночь слились воедино. Я уже хотел, чтобы за мной снова пришел незнакомец в цилиндре. Но следом за этим желанием я возмущался. Внутреннее противоборство во мне неизменно вызывало всякое принуждение, несвобода: ведь то, в какой роли мне надлежало выступить, являлось бесцеремонным принуждением.

Я уже не воспринимал по прошествии короткого времени со всей серьезностью происшедшее со мной, а обнаружил себя участником некой мистификации, сознавая притом, что ее цель мне неясна. И вместе с тем явилось прозрение, что за мной пришли не случайно, что выбрали меня намеренно — с некоторых пор я не видел себя полноправным участником жизни. Я тоже не жил, а как бы актерствовал, мистифицировал, то есть я уже как бы отказался от этого мира, не принимал и не желал принять его, но и не думал о другом мире, не знал, где он и не порывался найти его.

Я прозябал. Поутру читал лекции в училище, подолгу сиживал в трактире, раскладывал винт с Леонтием, наблюдал за звездами по ночам — и напряженно думал о ней. Какая связь между ей и ними? Только ли ее уродство (уродство ли?). В их голосах слышались непреклонность, в ее тихом голосе — покорность, слабость.

_____________

…Я стоял в неприметном месте театрального двора, дожидаясь, когда он опустеет. Швеи одна за другой покидали мастерскую. Юлии среди них не было. Наконец я зашел в мастерскую и тотчас увидел ее в дальнем углу — она расчесывала гребнем волосы. Ёе рабочий сарафан, вчетверо сложенный, лежал на столе.

— Я приметила вас в окне, как вы ни прятались, — проговорила она, повернув ко мне бесстрастное лицо.

На полу, на стульях, на столах были раскиданы лоскуты ситца, шелка, льна; остывали угольные утюги, на стенах и на чурбаках развешаны готовые костюмы, платья и раскроенные отрезы. Леденящая прохлада ее руки, которой едва коснулись мои пальцы, заставила меня вздрогнуть.

— Я должна прибрать мастерскую, — она принялась веником смахивать на пол пестроцветные тряпицы.

— Часто ли вы хаживаете в театр, Павел Дмитриевич, простите за любопытство? — говорила она, сметая сор к объемистому картонному ящику с приставленной к нему лопатой.

— Весьма редко.

— Вы, верно, не верите, что происходящее на сцене как–то соотносится с жизнью?

— Не верю.

— А я вот верю.

— Не посягаю на это ваше право.

Она вознесла глаза на меня и произнесла с укором:

— Не насмехайтесь надо мной!

Когда мы вышли во двор, к нам заковылял старик–сторож, запер дверь мастерской, проводил до ворот.

— Я хотела бы вас спросить, но боюсь доставить вам неловкость, проговорила Юлия.

— Не надо, умоляю, ни о чем спрашивать! — попросил я.

Окраинные избы утопали в яблоневом цвету — из этого пенно–кипящего мира мы вскоре перешли в кварталы трущоб. Мне представлялось, что здесь исчезли спокойные, обычные тона человеческих голосов. Бабы в открытых окнах истошно кричали, бранились; сквернословили мужики, вопила голопузая детвора на улочках. И, напротив, встречались изможденные болью глаза, остроскулые лица, обтянутые пепельной кожей бескровные немые уста. Нас окружили безгласые существа в лохмотьях, вызывавшие содрогание, их руки тянулись к нам, как руки тонущих. Через темную подворотню, в потеках помоев, мы вошли в подъезд и поднялись под самую крышу.

— Ваш супруг не удивится моему приходу?

— Не называйте этого хамоватого господина моим мужем, — попросила Юлия, введя меня в невероятно тесную, заставленную громоздкой мебелью, коморку. На полу были свалены узлы и перевязанные шпагатом коробки, как будто хозяева собирались в дорогу.

— Но разве Иван Демьянович вам не муж? Вы обвенчаны?

— Наши отношения отличны от тех, что сближают большинство людей, — Юлия зажгла фитиль лампы. — Я повелеваю им безраздельно. Иван исполняет любые мои прихоти. Я не знаю, откуда у него деньги, — может быть, он ворует или грабит кого–то… Он на все готов ради меня, его страсть ко мне сильнее страсти мужа к жене, сильнее страсти любовника к любовнице, это какое–то нечеловеческое чувство, которое сильнее страсти ростовщика к деньгам.

— Не похоже, что вы живете богато.

— Я не стремлюсь к богатству, ибо не вижу в нем нужды.

— И все же я не хотел бы сейчас встретиться с вашим мужем.

— Он вовсе не муж мне, — повторила Юлия. — Я подозреваю, что его страсть ко мне в действительности есть страсть к самому себе, вечно неутоленная страсть к тому, кто сокрыт внутри нас. Поэтому Иван полагает, что мы с ним никогда не расстанемся, что мы с ним неразделимы.



— Вы того же мнения? — спросил я.

— Не знаю, — отвезла она. — Я безразлична к нему. Просто однажды он появился в моей жизни и забрал меня, — я вовсе не думаю о нем. Он же готов ринуться в преисподнюю ради меня, что, однако, малоценно в моих глазах.

— У кого кнут, тот и кучер, — проговорил я. — Ваш кнут — его любовь к вам… О ком же тогда вы думаете?

Она своим глуховатым голосом отозвалась:

— Не о вас, хотя меня к вам тянет, не стану скрывать…

— Поэтому вы позволяете себе приходить к моему дому?

— Я позволяю себе много чего. Среди прочего я позволяю себе приходить к вашему дому.

— Согласитесь, сие довольно странно.

— Не более, чем наша беседа.

Я помолчал и спросил:

— Скажите откровенно, Юлия, — вы скрываетесь от кого–то?

— От них невозможно скрыться, тем более, что они добры ко мне и будут добры к вам.

— Хотелось бы верить, однако то, что я видел, скорей напоминает сборище членов некоей греховной и гонимой секты. Слабо верится в доброту и благодать таких людей.

Вдруг дверь распахнулась и в комнату ввалился Трубников. Его грязная поддевка была расстегнута, глаза лихорадочно блестели. Он вытирал рукавом слюнявые пунцовые губы и учащенно дышал.

— А, исцелитель явился! Болячка у меня… Во, гляди! — он хватил кулачищем по груди. — Душа ноет и тоскует! Вылечи меня! — он вырвал из кармана початую бутыль и жадно присосался к горлышку.

— Иван! — возвысила голос Юлия.

— Что, и тебе не любо?! А кому ж любо, когда душа обратилась в кровоточащую язву… А ты не жалей меня, не жалей, сквалыга! — вновь обратился он ко мне и, пройдя пару шагов, швырнул бутыль на пол. «Не жалей, сквалыга!» — это, видно, относилось к той усмешке, с какой я наблюдал за его выходками.

— А я вот что еще скажу тебе, Павел, — Трубников всем телом придвинулся ко мне и жарко задышал: — Знать не желаю, что тебя привело сюда, но ты бойся ее, она курва! Не верь, что прилежная! Она сведет тебя с дороги, а болезнь ее неизлечима — я знаю, мне бабка нашептала. А всю оперетку с письмами она, Юлька, придумала — девка страсти до чего смышленая, что тот губернский ревизор!

— Выговорился? — спросила Юлия, давая своим тоном понять, что к словам Трубникова можно относиться как угодно: верить, а можно и не верить, все будет равно далеко от правды: — Устыдись самого себя…

Трубников снял с себя поддевку, но не повесил ее на гвоздь, а накрыл ею подушку — видно, сей ритуал был привычен, и уже затем уронил голову, шумно задышал, скорчил гримасу и затих.

Юлия сняла с него пыльные сапоги и накрыла суконкой голые лодыжки.

— Какая надобность жить с таким мерзким типом, даже если он послушный вам раб? — сказал я хмуро. — И к чему, в самом деле, был этот спектакль с письмами?

— Вы напрасно сердитесь, я должна была дать вам знать о себе.

— Какая чушь! Не понимаю ваш умысел! Прошу впредь оставить меня в покое.

— Покоя у вас, Павел Дмитриевич, никогда не будет — да и вы не испытываете к тому склонности… Я же, хочу вам сказать, что была некогда в Петербурге на приеме у профессора Малышева Святослава Григорьевича, и именно он подсказал мне обратиться к вам. Я ездила в Кронштадт и даже видела вас… Но не осмелилась попросить вас о приеме, да и вы наверняка отказались бы пользовать меня.

— Порой врачу достаточно одного взгляда на пациента, чтобы понять тщетность всяких усилий — тем паче в вашем случае, когда красота вашего лица навеяна страданием.