Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 19

Но, с другой стороны, вспоминает слова Ольги Фрейденберг: определить себя – не означает ли сузить предел?

Хотя пыл его – философский ли? – был огромен, хотя работал он с удвоенным жаром, но ведь именно по преувеличенному пылу этому можно было понять, что ученый из него не получится.

Примечательны слова: «Я переживал изученье науки сильнее, чем это требуется предметом».

Сомнения в «философском» будущем не оставляли Пастернака, но сам студенческий быт, жизнь в Марбурге были для него привлекательны: и занятия, на которых Иммануил Кант в изложении Когена представал не занудным и муторным чтением, а живым человеком; и сидения далеко за полночь на террасе посещаемого преимущественно студентами кафе – тоже своего рода ритуал; и добродушное отношение местных жителей к студентам, и обаяние многоязычной речи – английской, датской, японской, – слушать Когена приезжали студенты с разных концов света…

Наконец, и самое главное: он один – наедине со всеми; распределяет свой бюджет и распоряжается своим временем самостоятельно, никто не контролирует и не поучает его. Денег в обрез – но вскоре родители прислали еще сто марок.

Между тем в Марбург на несколько дней в тайне от родителей приезжают Высоцкие – возлюбленная Ида со своей сестрой Еленой.

Их приезд остро напомнил Пастернаку великую истину: какое бы будущее он ни выбрал, «будущее человека есть любовь». Об этом он напишет в «Охранной грамоте» двадцать лет спустя.

Сейчас ему самому двадцать с небольшим. И он уже долго, по его разумению, любит Иду Высоцкую.

А что же Ольга Фрейденберг?

Занятия интеллектуальные не отменяют увлеченности поэзией.

Или музыкой.

И наоборот.Тем более что Ольга – кстати, ее сочинение именно о Ломоносове было особо отмечено в гимназии, – Ольга, влюбленная не то что в философию или поэзию – в саму возможность писать, в бумагу даже, в чернила, в перо, не говоря о самом слове; Ольга, если во что и верующая, так это в свое будущее творчество, – была к тому же еще и сестрой. И – насмешницей. Острой на язык (ее письмо, отправленное после встречи – а еще после двухлетнего перерыва в переписке – и полученное Борисом накануне первого выступления на семинаре, резко ударило по его собственным представлениям о своих достижениях). Обидчицей. Родней и ровней. И сейчас, когда он впервые за границей один – в Европе, она независимо путешествует где-то неподалеку. Состоятельная и самостоятельная молодая дама. После петербургского плеврита и начавшегося вслед за ним туберкулеза родители несколько раз посылали ее на лечение в Швейцарию. Проезжая Германию, она свернула во Франкфурт, неподалеку от которого располагался Марбург. И – отправила Борису письмо, на которое он откликнулся немедленно:

...

«Итак, существуй под дамокловым мечом. Я тебя не застану в гостинице? Ну, так пойду в Гётевский домик. Там тоже нет? Ну, так услышу, как трава растет. Словом, я отомстил тебе. (…) А вообще я не понимаю твоих предостерегающих замечаний. Разве я так самоуверенно лезу на интимность? Хотя, быть может, иногда неудачный тон моих писем давал тебе основания так меня понять».

В первых прозаических опытах Пастернак описал поцелуи, «окаймляющие» любимую. В другом отрывке, с другим героем, тоже «псевдонимом-эмблемой», как и Реликвимини, композитором Дмитрием Шестокрыловым (уж не Серафим ли Шестикрылый, пушкинский, осенил это имя?), он вспоминает свою «искалеченную нежность» – навеянную ароматом носового платочка, пахнущего кожицей мандарина: «…теперь какое-то мандариновое жало пронзило его тоску, и туда хлынуло до крикливости яркое воспоминание об этом щемящем чувстве, когда он почувствовал, что сброшен из ее мчащейся жизни» («мандариновый» запах вытертых девичьим платочком рук как эротический сигнал уцелеет вплоть до «Доктора Живаго»). Все слова, образы, воспоминания, связанные с Идой Высоцкой, – а именно с нею он однажды встречал Рождество, отсюда – и батистовый платочек, которым она вытерла липкие от угощений руки, – просты и естественны. Здесь нет места ни философствованию, ни интеллектуальному соревнованию, как в переписке с Ольгой.

Пастернак был подчеркнуто осторожен и деликатен в своих воспоминаниях об Иде.

Написать открыто, прямо, сформулировать, сказать правду, – означало парадоксально обмануть самого себя и других: время пройдет, «правда» изменится. Вспоминая в «Охранной грамоте» Марбург, Пастернак вдруг совершает шаг в сторону – для объяснения различия между прямым обозначеньем случившегося и его отображеньем в искусстве.

Отдельная главка в «Охранной грамоте» – о задачах и способах искусства. О его отличии от «правды». О том, сколь плодотворно в искусстве «вранье».

Об Иде – в этой главке – ни слова. О ней идет речь в главке предыдущей – и в последующей.

А здесь – как бы ненароком – только одно, безо всякого упоминания женского имени, умозаключение:

...

«Движенье, приводящее к зачатью, есть самое чистое из всего, что знает Вселенная. И одной этой чистоты, столько раз побеждавшей в веках, было бы достаточно, чтобы по контрасту все то, что не есть оно, отдавало бездонной грязью».

Появление в Марбурге сестер Высоцких нарушило расписание жизни. Начались праздники, продлившиеся несколько летних жарких дней. Праздники, пропитанные запахом цветущих лип.

Высоцкие остановились в лучшей гостинице города. Хохотали над уморительными рассказами Бориса о профессоре Когене, а он «упивался их смехом». Вместе с ним пришли в университет на лекцию.

И Пастернак потребовал от Иды окончательного ответа. Попросил «решить его судьбу». Видимо, ожидание неминуемого приговора наложило такую печать на его лицо, что повидавший людей кельнер, подавая последний ужин, сказал Пастернаку: «Покушайте напоследок, ведь завтра вам на виселицу».

Сестры уезжали в тот же вечер, но Пастернак был не в силах проститься с Идой. Состав тронулся, Пастернак вскочил на подножку; кондуктор преградил ему дорогу в вагон, но сестры, чуть не рыдая от страха, умолили впустить его. Вместе доехали до Берлина. Попрощавшись еще раз, и уже окончательно, он провел в какой-то дешевой гостинице бессонную ночь, уронив залитое слезами лицо на руки. Поезд на Марбург уходил только ранним утром.

Прибыв в дом глубоко возмущенной его ночным отсутствием чиновницы, он быстро и совсем не по порядку сложил все те бумаги, над которыми столь упорно работал.

Именно благодаря отказу Иды, через четыре года появится гениальный «Марбург». Написан он будет почти одновременно со словами отцу о «глупом и незрелом инстинкте». Правда, в русской поэзии это не первый случай, когда рождение любовного шедевра сопровождалось равнодушным (вспомним Пушкина и Керн) письмом.

Позже, через годы, когда в сердце уляжется казавшееся тогда невыносимым страданье, в мае 1916 года Пастернак в письме отцу из Всеволодо-Вильвы резко и сердито определит «глупый и незрелый инстинкт той, которая могла стать обладательницей не только личного счастья, но и счастья всей живой природы…»

После возвращения из Берлина Пастернак вновь переживает чувство преображения: «Меня окружали изменившиеся вещи… Утро знало меня в лицо и явилось точно затем, чтобы быть при мне и меня никогда не оставить. Свежий лаконизм жизни открылся мне, перешел через дорогу, взял за руку и повел по тротуару. Менее чем когда-либо я заслуживал братства с этим огромным летним небом. Но об этом пока не говорилось. Временно мне все прощалось. Я должен был где-то в будущем отработать утру его доверье».

Отсюда уже очень близко до названия новой, следующей после еще ненаписанной книги – «Сестра моя жизнь».

Будучи человеком определенных правил и обязательств перед семьей, отправившей его в Германию и оплатившей учебу в университете, Борис Пастернак продолжает, вернее, завершает свои занятия.

Он еще должен был выступить в двух семинарах и прочитать доклад у Когена – второго июля. А двадцать седьмого июня он получает письмо от Ольги Фрейденберг.