Страница 13 из 19
Ольга затрудняется сообщить, когда бы она приехала в Москву. Все возрастающая эмоциональность его писем начинает ее утомлять. Оба хотят определить, найти дефиницию, проанализировать свою «близость» – или «родство»… Потом, много позже, Ольга Фрейденберг напишет, что она никогда не была влюблена в Бориса, что она всегда чувствовала себя ему – сестрой.
В одном из его писем небрежно замечено о случайном появлении еще одного персонажа – запомним на будущее: «Я взял себе 35-рублевый урок с девицей по-латыни. Девица – иркутская» (3 августа 1910 г.).
«Иркутская девица» через семь лет вызовет к жизни книгу лирики «Сестра моя – жизнь», сделавшую его знаменитым.
Впрочем, вернемся к «жизнеупорной» Ольге.
...
«…Знаешь, есть горшки, для которых жар огня ничто. И я горшок своего рода. Мне всегда тягостна эта вечная, вечная жизнь внутри меня, и так хотелось бы угомониться, осесть, но дух мой – Вечный Жид».
Она потом признается в дневнике: «Никогда не любила растянутых сюжетов».
Этот сюжет затянулся на всю жизнь. Тем более что их связывала еще и общая «влюбленность в бумагу»:
...
«О, да, я когда-то могла писать – это ясно; при том моем подъеме, близком к вдохновению, при влюбленности в бумагу даже, в чернила, в перо – не говоря о самом слове; при этом самозабвении и в то же время какой-то клокочущей вере в свое творчество, – не писать я не могла».
Ей было неловко от его признаний. Ехать в гости в Москву не хотелось; она хорошо представила себе их вдвоем в огромной пыльной квартире; он поит ее чаем из грязного чайника; где умываться, неизвестно; что скажет тетя и т. п.
...
«Все, что у меня произошло с Борей в течение июля, было большой страстью сближения и встречи двух, связанных кровью и духом, людей. У меня это была страсть воображения, но не сердца».
Она дала знать о своем раздражении инквизиторским способом: попросив – в открытке – передать подруге, что в Москву она не приедет.
...
«Да, понимаешь ли, Оля, у меня болят зубы. О как больно!!»
(14 августа 1910 г.)
Через день Ольга отвечает все в той же своей насмешливой, ранящей манере:
...
«Когда болят зубы – их вырывают»
(16 августа 1910 г.).
...
«Понимаешь ли ты эту сигнализацию сквозь зубы, Оля?»
(19 августа 1910 г.)
Ольга пытается оставаться снисходительно-высокомерной:
...
«А ты все еще там разгадываешь меня? Это недурно».
Можно ли сказать, что Пастернак был влюблен сразу и в Ольгу Фрейденберг, и в Иду Высоцкую? Письма к Ольге (1910 г.) пересекаются с восторженными письмами к Иде и об Иде (того же времени). Ольга вызвала бурную переписку, затянувшуюся на всю жизнь, – Ида вызвала к жизни гениальный «Марбург». Иду Пастернак называл своим «ангелом-гонителем» («Знаешь, ты – как ангел-гонитель! Ты вошла в мой мир и сделала многое чужим и отдаленно-тусклым, и замкнула вновь какое-то полное одиночество; мое одиночество с тобою»): «Моя родная Ида!», «мучительно любимый ангел», «реальное и большое чудо», «ты жила во мне эти дни и не только так, как говорят», «ты тяжело запирала ворота для всего случайного и чужого», «я не вижу и не знаю ничего сейчас кроме тебя».
В богатом доме Высоцких (неподалеку, в переулке от Мясницкой) Пастернак бывал часто, и в качестве репетитора (первоначально), и на вечерах:
...
«Вчера в Чудовском был ослепительный Седер; весь стол был в розах, несколько новых людей, смех, непринужденность, потом полнейший мрак к десерту с иллюминованным мороженым, которое проплыло сказочными красными домиками между черно-синих пролетов в сад, при натянутых шутках. Потом опять снежная скатерть, электричество в хрустале и розы. А потом желтый зал и голубые девочки, потом полумрак и какая-то легенда, разыгрываемая лучами пламени в зеркалах, сваями мрака в окнах, твоими прелестными сестрами и Зайкой и скучной пепельной пошлостью остальных».
Наступала осень, в Москву съезжались приятели по «Сердарде». Пастернак еще успел несколько раз появиться на даче в Спасском, у Александра Штиха; там жила двоюродная сестра Штиха Елена Виноград, та самая «иркутская девица». Двадцатилетние студенты, уже постарше, чем подростки Достоевского, они затеяли «достоевскую» игру на нервах: Александр укладывался между рельсами, дабы испытать себя, когда над ним пройдет поезд. Тринадцатилетняя Елена Виноград оттаскивала его за волосы. Борис возвращался с дачи, зарыв лицо в собранные цветы, – он вновь был влюблен: «в нас троих» (20 июня 1910 г.).
Он опять задумывается о своем будущем: «Творчество – это пенка вокруг невозможного». Но как нащупать, как понять, как выбрать себя, свою судьбу, если жизнь предоставляет столько возможностей?
Седьмого ноября 1910 года пришла из Ясной Поляны весть о смерти Толстого.
Это был не календарный, а реальный конец «золотого» девятнадцатого века в России.
Марбург
Он писал по ночам, а потому недосыпал. Днем отказывался от еды. Кричал, если делали замечания. Родители не понимали его увлечений.
Леонид Осипович настаивал на том, что надо готовиться к экзаменам и заниматься работой, а не бог знает чем. Много позже Пастернак вспомнит слова отца «о десяти талантах, которые хуже одного, да верного».
«Слезы утром и крик его. Желание настоять на своем. Больше жить вместе невозможно», – записывал в дневнике отец.
Лучше и скорее всех трудности сына поняла мать – и предложила ему накопленные за концерты и сэкономленные по хозяйству деньги для поездки за границу. Подсчитав возможности, Пастернак решил поехать на летний философский семинар в Марбургский университет.
Совет Скрябина – перейти с юридического на философский факультет – соответствовал внутренним поискам Пастернака, далекого как от русской религиозной философии того времени, так и от увлеченного разрешением гносеологических вопросов символизма Андрея Белого. Пастернак сознательно выбрал западное крыло современной философии, германское неокантианство (Герман Коген, Пауль Наторп, Николай Гартман – все преподавали в Марбурге).
Весною 1912-го Пастернак отправился через Берлин в Марбург самым дешевым пассажирским поездом (долгий путь со множеством остановок), самым дешевым классом, на жесткой полке.
Для поездки за границу нужен был костюм.
После семейных совещаний ему был торжественно вручен сюртук Леонида Осиповича 1891 года изготовления. Деньги на новый костюм в семье, конечно, нашлись бы, но бережливость и аккуратность принципиальны для Пастернаков. На пути в Германию к родителям отправлено шутливое письмо: «Дорогие! Вот вам власть костюма: серый сюртук привык в дороге целый день лежать на полатях, полный Леонида Осиповича; он как-то магнетически препятствует мне слезть с ночного ложа». Вспомним прорезиненный плащ, и сегодня сиротливо висящий на втором этаже переделкинского музея.
Университет и старинный замок – на горе, зелень и цветы садов – внизу. Вскоре после его приезда состоялось торжественное зачисление летних семинаристов в студенты: следуя установленному еще в XVI веке ритуалу, ректор каждому пожимает руку.
Наверное, и полтораста лет тому назад тогдашний ректор так же пожимал руку Михайле Ломоносову, марбургскому студенту, славшему отсюда свои оды в Петербург.
Упорядоченность, размеренность, аккуратность. Строгая, веками повторяемая церемония. И вдруг – в канонической, усыпляющей, однообразной речи ректора совершенно неожиданно для Пастернака звучит слово «поэзия». Не ослышался ли он? Да, ректор желает, «чтобы дыхание поэзии, овевающей город», студенты «унесли с собой как обет молодости».
Комната, снятая на южной окраине Марбурга у чиновницы фрау Орт («мой дом – предпоследний на юге», из письма к сестре Лидии), не смущала его своею скромностью. Впрочем, он всегда ценил – и предпочитал скромность. Марбург ему понравился чрезвычайно. Комната застелена листками с записями; он строго-настрого запрещает хозяйке трогать что-либо при уборке. Вследствие благотворного влияния почтенного Марбурга Борис Пастернак пробует упорядочить и себя самого: усердно посещает лекции, аккуратно работает над рефератами. Пора определяться.