Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 92 из 126

И она получила беспощадный прямой ответ:

— Франциска рассказывала, что в письмах ты терзаешь ее воспоминаниями о прошлом. Только воспоминаниями, одними воспоминаниями. — Хладек слышал, как Лея вздохнула глубоко, через нос, и с шумом вытолкнула воздух.

Но он должен был сказать ей об этом. Франциска снопа живет с родителями, в родной деревне, в том же доме. Она тоже не совсем еще здорова, но уже снова работает «в замке», другими словами, коровницей в имении чешского помещика. Сельскохозяйственные рабочие избрали ее в руководство профсоюза, и теперь она воюет с панибратскими замашками господина помещика и с легковерием своих друзей и коллег, которые, развеся уши, слушают отеческие речи господина Немека, когда тот обещает выплачивать жалованье натурой или сулит построить новые, лучшие дома. Его взаимоотношения с нацистами до сих пор еще не ясны. Франциска подозревает, что он выдал шпикам имена людей, состоявших в Коммунистической партии Чехословакии. Поэтому-то господин Немек, опасаясь, что у него отнимут имение, всячески распинается перед рабочими, заверяет их в своем неизменном дружелюбии, произносит патриотические речи, а пуще всего заигрывает с бывшей узницей концлагеря. Конечно, у Франциски совсем иные заботы. О чем Лее и без того было известно. Но это не прибавило ей интереса к политике. Она упорно писала Франциске об отрешенности, как о «главном тезисе» и об «обстоятельствах», через которые она не может перешагнуть. «…Навсегда останутся лишь «вещи», «предметы» — колючая проволока, автоматы, сторожевые вышки, грохот сапог перед моим окном. И разве мы сами не отданы нерушимо во власть этих «предметов»? Разве они не презирают нас, людей, за то, что мы преходящи? Мы ничего не значим, ровным счетом ничего…» Так писала Лея своей подруге но несчастью. А теперь она смеялась, смеялась, почти не разжимая губ, проталкивала смех сквозь стиснутые зубы, проталкивала слова сквозь стиснутые зубы:

— Раз дорогая Франциска не желает меня больше знать, я, как мельничный жернов, повисну на шее у другого — у Генриха…

— Франциска сказала, что приедет к тебе, как только сможет, как только выберется, она хочет снова заплетать тебе косы, — задабривает ее Хладек.

И в ответ — колючий смех Леи.

— Крысиные хвостики из мочала? С этим и Генрих справится, передай Франциске, что у Генриха это лучше выходит, он заплетет на энтузиазме и на слюнях…

— Ты неправа, девочка, по-детски неправа. Будем считать, что я ничего не слышал. Давай запьем это дело, Петрус, как говорят у нас в Домашличе…

Тут Хладек склоняет голову к плечу и, не дав себе даже труда как следует разыграть недоумение, спрашивает:

— А кто он, этот Генрих, если мне дозволено будет спросить?

Лея с оскорбленным видом встает, подходит к круглому столу, который отделяет ее от Хладека, опирается правой рукой на палку, а указательным пальцем левой начинает задумчиво проводить по тканым узорам скатерти, но желтым и коричневым квадратам, вдоль и поперек. И снова — вдоль, и снова — поперек. А сама шепчет: «Кто такой Генрих? Да тот, что был вчера, вчера… позавчера…»

Хладек думает: «Только не пугайся, когда слышишь эти нелепые речи. Испуг окружающих множит отчаяние. Разумнее отвечать смехом, разумнее с осторожностью поддразнивать ее». Пальцы у него все еще спрятаны в вырезах жилета. И только большие пальцы торчат кверху и кивают друг другу.

— Ну так как? Не угодно ли вам присесть, уважаемая фрейлейн? И мы устроим спектакль-бенефис для тех, кто присутствует сегодня…

Лея не села, она все так же водит пальцем по тканому узору — вдоль и поперек, вдоль и поперек. Но хотя она не последовала его приглашению, Хладек снова начинает разыгрывать большими пальцами веселый бурлеск о «милой Лизе» и «гадком Генрихе». Правый — это «милая Лиза», и держится она донельзя чопорно. Левый — «гадкий Генрих», он подобрался к ней поближе и уже не знает, чем бы ей угодить. Милая Лиза плачется, как беспомощная и озабоченная домохозяйка.

«В доме нет ни крошки съестного, Генрих, мой гадкий Генрих. Только корзинка с дикими грушами — и больше ничего. И дров нет, и ничего-ничегошеньки…»

А Генрих отвечает бодро-весело, в то же время чуть нараспев и чуть сурово предлагая свой любовный пыл на преодоление этого «ничегошеньки»:



«Не беда, милая Лиза, поужинаем дикими грушами. Налей воды в котел, поставь котел на плиту. А я помогу тебе, я разведу огонь, я распилю твою палку из твердого корневища. Вот нам и хватит дров, пока не придет долгожданная весна».

«А как же мне это сделать? — ноет чопорный палец — Лиза. — Как же мне набрать воды, как подтащить котел к плите, как стоять у плиты, если ты распилишь мою палку, палку-ходилку, палку-стоялку, палку-вздыхалку…»

Тут Лея выходит из себя.

— Перестань, Хладек. Перестань же наконец! Все это дешевое кривлянье. В Германии шутка забыта и разбита. Умерли все — Пьеро и Пьеретта, Касперль, Арлекин, даже Швейк — все погибли, расстреляны эсэсовцами у железнодорожной насыпи, у кирпичной стены, зарыты в землю…

— А потом выползли из массовых могил, как воскрес в свое время милый Августин после чумы в Вене. И по думай, что…

Колючий смех Леи не дал ему договорить.

— Истеричка ты и больше никто, — крикнул Хладек, не на шутку осердясь и совершенно выпадая из роли веселого кукольника. — И не думай, пожалуйста, что Гитлер уничтожил все добрые силы Европы. Видит бог, для этого у самого черта руки коротки. Всякий, кто хочет проглотить целый народ, неизбежно подавится.

— Перестань, Хладек! Никогда не утихнет зачумленный ветер, никогда…

Услышав, как Лея произносит эти строки, голосом тусклым и безжизненным, но с натужной внутренней энергией, Хладек окончательно убедился, что речи ее всего лишь следствие, а причина — это воспитание, полученное ею от Фюслера: практическая беспомощность просветительного гуманизма, сильная своим бессилием задушевность немецкого толка, которая порождает в молодом, ныне прореженном и словно бы потерявшем родину поколении, по крайней мере у тех, кто отличается повышенной чувствительностью, мрачную и циническую тягу к самоуничтожению. Но у этого Руди, с которым я вчера познакомился, думает Хладек, вроде бы еще не зашло так далеко. Хотя он даже был соучастником фашистских преступлений. Есть в нем что-то такое, здоровая закваска, что ли. Должно быть, наша барышня с ее заумными речами о диких грушах совсем его доконала, иначе он не удрал бы сломя голову. Даже ни с кем не попрощался. Исчез — и все. А Лея прямо ощетинилась, когда пришла домой. Надо бы все-таки им договориться. Не деревянный же он, и Лея тоже ведь не деревянная. Подумав так, Хладек снова склонил голову к плечу, слегка прищурил глаза и пустил в ход своего Генриха.

«Нет, моя милая Лиза, не перестану я пилить твою палку, палку-ходилку, палку-стоялку, палку-вздыхалку. Ты посмотри, сколько она даст нам дров. А две щепочки я обмакну в воду, чтобы они звонче пели в огне. А сам согнусь в три погибели. Можешь опираться на мое плечо, милая Лиза, покуда не придет долгожданная весна».

Лиза хнычет, но уже как будто успокаиваясь:

«Ах, если бы ты не дал мне упасть с дерева, гадкий Генрих! И что будет, если я захочу опереться на твое плечо? Разве ты не знаешь, что люди — это ничто, ничто? А есть только «вещи», «вещи» — и больше ничего…»

— Хладек, перестань, умоляю! — Лея судорожно вцепилась в скатерть. Но Хладек продолжал с невозмутимым терпением коммивояжера.

«Знаешь, милая Лиза, палка — это «вещь» холодная, огонь — горячая, а плечо — теплая. Сунь-ка руку мне под рубашку, если захочешь опереться на мое плечо, пока не пришла долгожданная весна».

Милая Лиза отвечала, но тон ее противоречил словам: