Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 51 из 126

— Я потревожил вас, фрейлейн, хотя знаю, что вы больны, но моя несказанная благодарность…

Странны были и глаза этого человека: коричневые и блестящие, как свежеочищенные каштаны, с большими зрачками, беспокойные, то и дело вспыхивающие и снова гаснущие, и опять по-детски сияющие. Кожа под этими глазами собиралась в дряблые складки: меты прожитой жизни. Единственно мужественными в его лице, подумала Лея, были брови — черные, изогнутые и почти сросшиеся на переносице. Но более всего лицо и весь облик этого человека напоминали тех никогда не смеющихся комиков, которые и без грима выглядят настолько меланхолическими, что публика при первом же их появлении, при первом же сугубо индивидуальном жесте начинает покатываться со смеху.

Даже Лея слегка повеселела, более того, немного подыграла ему, стараясь изобразить светскую даму. Ее красивые, хотя и изможденные руки изящно двигались но подлокотникам кресла. Ожидая дальнейшего развития событий, она щурилась на солнце, заранее потешаясь над звуками, которые готовились вот-вот слететь с этих пухлых, невообразимо подвижных губ.

— В мои намерения входило, — начал посетитель, снова садясь на белый стул, — сообщить вам кое-что о вашем досточтимом дядюшке, докторе Тео Фюслере…

Лея выказала вполне светский интерес к его словам:

— Ах так! Вы знаете моего дядю?..

— Не в лицо, уважаемая фрейлейн, но знаю очень хорошо… Я Карл ван Буден…

— Вы… — у Леи сорвался голос, язык, гортань больше не повиновались ей.

— Да, фрейлейн Лея, да… — стон вырвался из его припухлого рта.

Статно-ребяческая комичная фигура стала расплываться перед глазами Леи. Белый стол, белый стул, на котором он сидел, закружились стремительно, как чертово колесо. Ах, если бы этим вихрем его унесло отсюда, с террасы, во вселенную, в ничто… Она чувствовала на своих висках прохладную руку сестры Клементии и нюхала что-то зеленое, остро пахнущее, ментол или злобу, собственную злобу… Зачем, сестра Клементия, ты поднесла к моим губам эту чашу, зачем вытравила во мне образ моего отца!.. И на его место подсунула образ этого человека! Я не хочу, не могу больше смотреть на него…

Лея со стоном закрыла лицо руками.

— Я знаю, — донесся до нее прерывающийся голос, исходивший из круглого, как у карпа, рта, — знаю, что не имею права называть вас своим дитятей, я не так самонадеян…

— Уходите, — простонала Лея.

— Иду, иду, — прохрипел посетитель.

Лея слышала, что он поднялся, дыханье после этих слов вырывалось у него с астматическим свистом.

— Вспомните только, фрейлейн Лея, что здесь был человек, для которого в жизни нет желанья дороже, милее, прекраснее, чем помочь вам, помочь вам, помочь…

— Уходите, я хочу домой, — рыдала Лея.

Шаги посетителя зашаркали по каменным плитам к выходу. Надорванный голос проговорил:

— Химера… Химера все, что мы говорили… Наши слова запятнали себя…



Стекла осторожно прикрытой двери, расшатавшиеся после многих взрывных волн, задребезжали, как бы вторя муке ушедшего…

— Вы знали, сестра, знали? — плакала Лея.

— Да, дитя мое, знали. Разве ваша мать плохо говорила об этом человеке?

— О нет, сестра, совсем по-другому мать говорила о нем, совсем по-другому…

— Смотрите, Лея, от волнения он забыл отдать вам букет. Какое внимание! — Сестра Клементия взяла букет, брошенный на стуле у круглого стола, и развернула шелковистую бумагу.

— Нарциссы и березовая веточка, какая прелесть. Сейчас больше ничего и не достанешь. У цветоводов нет угля для теплиц. — Она положила букет на колени Леи, — Я оставлю вас на несколько минут, дитя мое, вам хорошо посидеть на солнышке…

Когда через четверть часа сестра Клементия вернулась, Лея спала, а цветы валялись на полу возле кресла. Лее снился сон: они с матерью идут по саду, мать держит ее за руку. Лея — школьница, ей одиннадцать лет. Сегодня день ее рожденья, 23 августа 1933 года. Рука у матери теплая и, как всегда, чуть-чуть влажная, словно она только что утерла ею слезы. Девочка старается идти так же, как мать, легко, царственно, быстро, и осанку хочет перенять у матери, и манеру кланяться при встрече со знакомыми, когда так изящно и величественно склоняется ее обычно высоко поднятая голова с перехваченными лентой полосами, которые привольно и красиво рассыпаются по плечам. У фонтана девочка останавливается и бросает в него камешек. Я, маленькая принцесса, бросаю в фонтан свой золотой мячик. Сказку-то я помню: король лягушек приносит мне его назад. Знаю и то, что король лягушек — это заколдованный принц, пусть не богатый, зато добрый. Он придет, отдаст мне золотой мячик и скажет: вот и я, твой верный Гиперион… Но откуда я знаю, что он придет? Он может и не прийти. И лягушки гибнут в воде, а солдаты в огне… Мать берет меня за руку и тянет вперед. На универсальном магазине развевается флаг, длинный, как флаги на церковных башнях. Флаг светло-красный, точно кровавая пена, на нем белый коровий глаз и черный крест с закругленными балками… Рука матери тянет меня вперед: идем, доченька! Под Нейссерским мостом идет пароход, конечно, же в Кайзерсверт. И на пароходе развевается кроваво-пенный флаг с коровьим глазом. На палубе сидят мужчины в черных и коричневых рубашках, в руках у них бутылки с пивом, они пьют, горланят поспи, ветер доносит обрывки их песен: «…Сегодня наша Германия… а завтра — весь мир». Гука матери тянет меня вперед: мимо памятника всаднику-копьеносцу. Конь под ним вздыбился. «Левада», это называется «левада», говорит мать. Мы идем дальше, к Шнелленбургу. Какие-то люди попадаются нам навстречу. Отец, мать, ребенок. Ребенок скачет на одной ножке, держась за руки отца и матери. «Мама, почему я никогда не прыгала, как вон та девочка? Почему я держусь только за твою руку? Где мой отец?» — «Ах, дочурка, отцу бы очень хотелось, чтобы ты попрыгала, держась и за его руку. По, девочка моя, на свете много…» Рука матери тянет меня вперед. На лужайке в Штокуне растут бело-желтые цветы. Я набираю целый букет. «Для папы», — говорю я. Мать смотрит на пароход, который уже добрался до излучины реки: «Ты не должна говорить о нем, Лея, я этого не хочу».

Ветер подхватывает ее слова, через Рейн, через море доносит их до него, и они ранят его сердце. Не говори о нем, только думай… А как он выглядит, мама? Сейчас мать видит его за Рейном, за морем. И она, Лея, тоже видит. Он прекрасен… Но почему, мама, почему, почему? Рука матери тянет меня вперед. Цветы я бросаю на дорогу…

— Такие чудесные нарциссы, — говорит сестра Клементия. И дает мне в руки букет.

— Я возьму их домой, сестра. Я хочу домой, скорее домой…

— Для этого нужны здоровые, сильные ноги, — говорит сестра.

Почему и она произносит такие нежные, такие приторные слова, как моя мать, как этот человек, как Франциска, как верный Гиперион…

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Совиные сумерки

Глава одиннадцатая

Между станциями Эрла и Рашбах поезд снопа остановился прямо посреди поля. Он уже не раз останавливался. И всегда приходилось ждать, пока паровозик наберет силу. Кочегар буквально но разгибал спины и был похож на черта. Но если на сто килограммов угля приходится тысяча килограммов грязи, жар проваливается через колосники и снопами искр вылетает в трубу, то дым день и ночь стоит над насыпью. По полям вдоль железнодорожного полотна, как раки, расползлись горелые плеши. Время от времени факелом вспыхивают высохшие сосны. И стоит паровозу остановиться на этом подъеме одноколейки, как у машиниста улетучивается последняя надежда прийти но расписанию.

В набитых до отказа купе люди чесали языки, ругались, жаловались. Седоголовый пожилой господин изрек:

— Русские демонтируют железные дороги. Вы, мои дорогие современники и соотечественники, быть может, в последний раз едете в поезде. Так что наслаждайтесь! Наслаждайтесь вовсю! — Вдруг он дотронулся до своей ухоженной серебристой шевелюры и вскочил: — Да что же это за кошмар такой…