Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 46 из 126

Вечером, когда они оба сидели за ужином, Анна сказала:

— Надо вам знать, что у меня никого нет на целом свете и никого-то я не хочу. Здесь, в глуши, мне всего лучше. Вы скоро отсюда уйдете… Я ведь не знаю, может, вы ученый. А знаю только, что-то вас мучает, словно кость в горле. Но мне ее не вытащить, даже если бы я и хотела…

Солдат, с ног до головы одетый в вещи старика Робрейта — синие штаны с красным кантом и фланелевую рубашку с галстуком, — полил еще немножко лукового соуса на мятую картошку.

— Сколько тебе лет, Анна?

— Скоро тридцать.

— Ну, значит ты имеешь право рассуждать.

— А вы умны не по годам.

— Что ты имеешь в виду? Я старше своего разума или еще не дорос до него?

Находчивой Анна не была. Да и не доверяла она речам ученых людей. У них всегда какие-то задние мысли. Поэтому она упорно отмалчивалась. Хагедорн заметил, что причинил ей боль, и завел другую песню:

— Я расскажу тебе историю, которая мучает меня, словно кость в горле. Настоящая Лея и я… мы поженились, совсем еще детьми. В свадебное путешествие мы поехали на машине, спортивном кабриолете. Все на юг и на юг, через Лауфен, Урах, Глатфельден, Калов, а потом через перевал Юльир. На этом самом перевале стоят две полуразрушенные колонны римских времен. Они размыты дождями наверху полые, как крестильная купель. Там собирается дождевая вода и роса тоже. Лея пошла к ним, чтобы омыть лицо небесной росою, как она выразилась. Такая уж она была придумщица и выдумщица, любила вплетать в волосы красные кораллы. У нее были мягкие черные волосы; твои жестче. Луковую подливку она бы не сготовила так вкусно, как ты, где уж ей. Но протянуть мне руки, прекрасную мраморную чашу, и сказать: любимый, испей из этой чаши небесной росы, она моя кровь, — это она умела. За это я и любил ее. Мы и в Вероне побывали с ней, въехали на машине через ворота Сан-Микеле, а затем пешком пошли к гробнице Джульетты. Она неподалеку от францисканского аббатства. Мне все это было скучновато, но Леей овладела такая печаль, что опа места себе не находила. Рано утром в номере гостиницы она разбудила меня и сказала — лицо у нее в ту минуту было как у ангела: «Слышишь, это соловей, а не жаворонок…» Опять что-то новое! Но в Венеции случилась беда. Там нам повстречался некий музыкант, джентльмен по имени Яго. О, этот был мастер бахвалиться! Я уже был отодвинут на второй план. А второго плана не существует ни в любви, ни в игре в кости. И случилось то, что должно было случиться. Она сбежала от меня с этим мошенником. А потом он бросил ее. Думается мне, он был слишком труслив, чтобы пить кровь из мраморной чаши. Из-за него она и погибла, Лея, зачахла и умерла…

— Когда же это было? — доверчиво спросила она.

Хагедорн ответил ей серьезно, так же как рассказал всю эту историю, только что с некоторой досадой:

— Ты меня отрыла. А я был с Леей в подземном царстве, в Гадесе. Не вырой ты меня, мы бы уж помирились. Но третьей смерти мне не преодолеть. Что-нибудь непременно помешает…

Анна видела, как опять потухли его зеленые глаза. Безутешное горе солдата тронуло ее сердце.

— Какой же ты несчастный человек, — сказала Анна.

— Так я тебя растрогал, что ты уже не говоришь со мною, как с императором Фридрихом? Что ж, и то хорошо…

Что, собственно, хорошо, ни один из них толком не знал. Молча, смущенно ели они свою картошку. Наконец Анна подняла глаза:

— Значит, верно я чувствовала. Смолоду тебя крепко стукнули, так что ты и сейчас еще хромаешь. Ты добиваешься чего-то, что тебе не подобает. Ты и лиса, и голубь. Для лисы виноград висит слишком высоко, для голубя, когда он садится на лозу, слишком низко.

— Откуда ты можешь знать то, чего даже моя родная мать не знает?



— Я вижу это по твоим глазам, Мартин…

— Мартин? Меня Руди зовут.

Анна умолкла и потупилась. Лоб ее залился краской. Хагедорн видел это и видел прямой, как ниточка, пробор, от пылающего лба взбегавший к высоко заколотому пучку и сейчас раздражавший его своей ровностью. Он вдруг злобно сказал:

— А знаешь, что у женщин, которые все знают, не родятся дети…

Нет, так больно он ее задеть не хотел. Анна вздрогнула от этих слов, как будто ей всадили в тело иглу. Вся кровь мгновенно отлила от ее лица. Она сидела, окаменев и не в силах даже пошевелить губами.

— Анна! Что с тобой! Это же… это же только глупая шутка…

Он хотел дотронуться до ее руки, но она торопливо ее отдернула.

— Ты вообще играешь со мной дурную шутку, ученый ты человек…

— Нет, Анна, уверяю тебя, ты ошибаешься.

— Хочешь еще есть?

— Да, Анна, дай мне еще чего-нибудь.

Она пошла к буфету, который стоял в тесных сенях рядом с дверью в спаленку. Когда она вернулась с хлебом и колбасой в стеклянной банке и прошла мимо него, он почувствовал неукротимое желанье прижать ее к себе, на старый извечный мужской манер добиться, чтобы она простила его, ибо мужчина привык всегда и во всем подчинять себе женщину. Может быть, он этого не сделал, потому что боялся разбить стеклянную банку, а может быть, потому, что в нем еще сохранился какой-то остаток мужского великодушия.

Руди отрезал кусок хлеба. Анна опять села на скамейку, сложила руки на коленях и начала говорить:

— Я тоже хочу рассказать тебе печальную историю, раз уж ты рассказал мне о себе. Мой отец был богатый хуторянин. Деньги, нажива — вот были его боги. Командовала батраками у него моя мать. Она умела работать за троих. В наших краях не в обычае было саксонцу жениться на румынской или венгерской батрачке. Саксонцы брали за себя саксонок. Но мой отец женился на румынке, потому что она ворочала за троих. Жене не надо было платить жалованья и нечего было бояться, что она уйдет к другому хозяину. А на обычай он плевать хотел. Деньги и нажива — других богов он но знал. Мать слишком поздно это поняла. Она молила господа бога не даровать ей детей. Этим она хотела отомстить мужу. Господь бог сжалился над нею и даровал ей одного только ребенка — меня. Единственной я и осталась. Отец жаждал сыновей, чтобы батрачили на него. Но тщетно. Раз у него не родились батраки, значит, надо было их нанимать. И в этом виновата была его жена. Когда я выросла, отец подыскал мне мужа. По старым правилам, небогатого, но зато усердного. Денег у него самого было довольно. Самого усердного на деревне звали Мартином, он тоже был из семьи хуторян, бедных по сравнению с нами. Когда старики в первый раз оставили нас вдвоем, Мартин сказал: «Почему он берет меня в зятья, мне попятно, но почему ты согласилась взять меня в мужья, я не знаю». Я отвечала: «Старики не вечны, я хочу перед тобой загладить то, чем он прегрешил перед моей матерью». Тут Мартин в первый раз поцеловал меня. От радости он стал смелым. На следующее утро у нас возле овина стоял воз дров: телега, груженная поленьями, — груз, который бы двум волам везти.

Мартин привел с собой из дома кобылу рыжей масти. Ах, что это была за лошадь! Шея длинная, как у рысака, глаза огненные, стройная, поджарая, шкура блестит, точь-в-точь павлин, только что без павлиньего хвоста. Мартин звал ее Корбея. Он сам ее объездил. Мы с ним договорились, что Корбея его собственность навсегда. Вот он и говорил: Корбея — пробный камень, по ней я узнаю, честна ли ты со мной. Я была помешана на лошадях, как черт на людских душах, и все бы отдала, чтобы проехаться на Корбее. Но я поняла Мартина и поклялась ему никогда но ездить на этой лошади. Свадьбу сыграли в декабре тридцать девятого года, в третье воскресенье.

— Как раз в это время они вышвырнули меня из гимназии, — перебил ее Руди…

— День был ясный, морозный, снег лежал фута в два вышиной. В церковь мы поехали в санях. А потом был пир горой. Когда можно было выставить напоказ свое богатство, отец не скупился. Шум, крик, в доме все ходуном ходит. Крепкая наливка и мускат всем головы вскружили. Мартин меня ругал за то, что я слишком много пью. Только подумать, что муж тебя ругает уже в день свадьбы! Ну и озлилась же я. Мартин веселился в мужской компании, а я улучила минуту, выскочила во двор, запрягла Корбею в сани и усадила на них целую ораву женщин. Вот мы и покатили со взгорья, на котором стоял наш двор, вниз и по деревне с визгом и щелканьем бича. Корбея мчалась как паровозик. За деревней дорога шла под гору к реке. Вот тут-то оно и случилось. Корбея испугалась полузамерзшего воробья, который трепыхал крылышками на снегу, рванулась в сторону, на поле. Сани опрокинулись. Но страшного ничего не случилось. Женщины вывалились в снег и визжали еще громче. Корбея остановилась, дрожа всем телом, пар так и валил от нее. Подпруга у нее ослабела. Я подошла, говорю: «Корбея, лошадушка моя» — и хочу подтянуть подпругу. Может, бабий визг ее напугал, но она вдруг понесла и копытом ударила меня в живот.